Евгений Онегин. Роман в стихах / Eugene Onegin. A Novel in Verse — in Russian and English. Page 8

Russian-English bilingual book

Александр Сергеевич Пушкин

Евгений Онегин. Роман в стихах

Alexander Sergeyevich Pushkin

Eugene Onegin. A Novel in Verse

XXII

XXII

Онегин вновь часы считает,
Вновь не дождётся дню конца.
Но десять бьёт; он выезжает,
Он полетел, он у крыльца,
Он с трепетом к княгине входит;
Татьяну он одну находит,
И вместе несколько минут
Они сидят. Слова нейдут
Из уст Онегина. Угрюмый,
Неловкий, он едва-едва
Ей отвечает. Голова
Его полна упрямой думой.
Упрямо смотрит он: она
Сидит покойна и вольна.

The passing hours Onegin’s counting,
For day to end he cannot wait.
But ten strikes, he’s already mounting
His carriage, soon he’s at the gate.
He enters in a nervous manner,
There, on her own, he finds Tatiana,
Some minutes they together sit.
Once more Onegin cannot fit
A word in place. Embarrassed, sullen,
He scarcely can reply to her.
But all the time his mind’s a-whirr.
A fixed idea he keeps on mulling.
And fixedly he looks, while she
Sits calmly and at liberty.

XXIII

XXIII

Приходит муж. Он прерывает
Сей неприятный tête-à-tête*;
С Онегиным он вспоминает
Проказы, шутки прежних лет.
Они смеются. Входят гости.
Вот крупной солью светской злости
Стал оживляться разговор;
Перед хозяйкой лёгкий вздор
Сверкал без глупого жеманства,
И прерывал его меж тем
Разумный толк без пошлых тем,
Без вечных истин, без педантства,
И не пугал ничьих ушей
Свободной живостью своей.

Her husband enters, interrupting
This most unpleasant tête-à-tête,
And joins Onegin in recapturing
Pranks, jokes enjoyed, when first they met.
They laugh together. Guests now enter
And with the large-grained salt of banter
The grand monde’s conversation sparks;
Around the hostess, light remarks
Are flashing without affectation.
While, interrupting them, good sense
Eschews banality, pretence,
Eternal truths, pontification,
And, in its free vivacity,
Shocks nobody’s propriety.

XXIV

XXIV

Тут был, однако, цвет столицы,
И знать, и моды образцы,
Везде встречаемые лица,
Необходимые глупцы;
Тут были дамы пожилые
В чепцах и в розах, с виду злые;
Тут было несколько девиц,
Не улыбающихся лиц;
Тут был посланник, говоривший
О государственных делах;
Тут был в душистых сединах
Старик, по-старому шутивший:
Отменно тонко и умно,
Что нынче несколько смешно.

Yet here was found the city’s flower:
Nobles and fashion’s exemplars,
Faces one meets with every hour,
And fools — a necessary class;
Here were, in mobcaps and in roses,
Elderly dames who looked ferocious;
Here there were several spinsters, who
Would never think to smile at you;
Here an ambassador was speaking
About some government affair;
Here was, with scented, greying hair,
An old man in the old way joking:
With first-rate wit and subtle play,
That seem somewhat absurd today.

XXV

XXV

Тут был на эпиграммы падкий,
На всё сердитый господин:
На чай хозяйский слишком сладкий,
На плоскость дам, на тон мужчин,
На толки про роман туманный,
На вензель, двум сестрицам данный,
На ложь журналов, на войну,
На снег и на свою жену.
……………………………………

Here was, to epigrams addicted,
An irritable gentleman,
Cross with the tea — too sweet a liquid —
With trivial ladies, vulgar men,
The foggy novel being debated,
The badge of which two sisters prated,
The lies the journals told, the war,
The snow, and wife he found a bore
…………………………………………
…………………………………………
…………………………………………
…………………………………………
…………………………………………
…………………………………………

XXVI

XXVI

Тут был Проласов, заслуживший
Известность низостью души,
Во всех альбомах притупивший,
St.-Priest, твои карандаши;
В дверях другой диктатор бальный
Стоял картинкою журнальной,
Румян, как вербный херувим,
Затянут, нем и недвижим,
И путешественник залётный,
Перекрахмаленный нахал,
В гостях улыбку возбуждал
Своей осанкою заботной,
И молча обменённый взор
Ему был общий приговор.

Here was Prolasov whose distinction
Lay in his soul’s depravity,
In every album you can mention
He wore your pencils down, Saint-Priest;
There at the door a ball dictator,
Fit for a fashion illustrator,
Pink as a Palm Week cherub, shone,
Tight-buttoned, mute and still as stone;
A jackanapes, a bird of passage,
With neck-cloth overstarched, produced
A smile among the guests, seduced
By his fastidious poise and carriage,
But silent glances in the end
Confirmed he was by all condemned.

XXVII

XXVII

Но мой Онегин вечер целой
Татьяной занят был одной,
Не этой девочкой несмелой,
Влюблённой, бедной и простой,
Но равнодушною княгиней,
Но неприступною богиней
Роскошной, царственной Невы.
О люди! все похожи вы
На прародительницу Эву:
Что вам дано, то не влечёт;
Вас непрестанно змий зовёт
К себе, к таинственному древу;
Запретный плод вам подавай,
А без того вам рай не рай.

Throughout the evening my Onegin
Thought only of Tatiana, not
The shy young girl that he’d forsaken,
Simple and poor, by love distraught,
But the princess, so very different,
Now the goddess, so very distant,
Ruling the opulent Neva.
O humans! You’re so similar
To Eve, our ancestress: what’s granted
Does not appeal to you at all,
You hear the serpent’s endless call
To where a secret tree is planted;
Forbidden fruit provides more spice,
Without it there’s no paradise.

XXVIII

XXVIII

Как изменилася Татьяна!
Как твёрдо в роль свою вошла!
Как утеснительного сана
Приёмы скоро приняла!
Кто б смел искать девчонки нежной
В сей величавой, в сей небрежной
Законодательнице зал?
И он ей сердце волновал!
Об нём она во мраке ночи,
Пока Морфей не прилетит,
Бывало, девственно грустит,
К луне подъемлет томны очи,
Мечтая с ним когда-нибудь
Свершить смиренный жизни путь!

How changed Tatiana is, adapting
So resolutely to her role,
With what alacrity accepting
The codes of rank that cramp the soul!
Who’d dare to seek the tender creature
In this majestic legislator
Of every salon, one whose heart
Had once by him been torn apart?
Time was, when virginally grieving
For Eugene in the dark of night,
While Morpheus was still in flight,
She raised her tired eyes moonward, dreaming
Of how together they might wend
Their humble journey to the end.

XXIX

XXIX

Любви все возрасты покорны;
Но юным, девственным сердцам
Её порывы благотворны,
Как бури вешние полям:
В дожде страстей они свежеют,
И обновляются, и зреют —
И жизнь могущая даёт
И пышный цвет, и сладкий плод.
Но в возраст поздний и бесплодный,
На повороте наших лет,
Печален страсти мёртвой след:
Так бури осени холодной
В болото обращают луг
И обнажают лес вокруг.

Love is for every age auspicious,
But for the virginal and young
Its impulses are more propitious
Like vernal storms on meadows sprung:
They freshen in the rain of passion,
Ripening in their renovation —
And life, empowered, sends up shoots
Of richest blooms and sweetest fruits.
But at a late age, dry and fruitless,
The final stage to which we’re led,
Sad is the trace of passions dead:
Thus storms in autumn, cold and ruthless,
Transform the field into a slough,
And strip the trees from root to bough.

XXX

XXX

Сомненья нет: увы! Евгений
В Татьяну, как дитя, влюблён;
В тоске любовных помышлений
И день и ночь проводит он.
Ума не внемля строгим пеням,
К её крыльцу, стеклянным сеням
Он подъезжает каждый день;
За ней он гонится, как тень;
Он счастлив, если ей накинет
Боа пушистый на плечо,
Или коснётся горячо
Её руки, или раздвинет
Пред нею пёстрый полк ливрей,
Или платок подымет ей.

There is no doubt, alas, that Eugene’s
In love with Tanya like a child,
And every day and night imagines,
In throes of love, some fancy wild,
Not harking to his mind’s stern censures,
Each day up to her porch he ventures,
Into her entrance hall of glass;
He shadows her in every place;
He’s happy if upon her shoulders
He casts a fluffy boa, if he
Touches her hand hot-bloodedly
Or motley liveries, like soldiers,
He separates before her or
Her handkerchief picks from the floor.

XXXI

XXXI

Она его не замечает,
Как он ни бейся, хоть умри.
Свободно дома принимает,
В гостях с ним молвит слова три,
Порой одним поклоном встретит,
Порою вовсе не заметит;
Кокетства в ней ни капли нет —
Его не терпит высший свет.
Бледнеть Онегин начинает:
Ей иль не видно, иль не жаль;
Онегин сохнет, и едва ль
Уж не чахоткою страдает.
Все шлют Онегина к врачам,
Те хором шлют его к водам.

She does not mark, she does not heed him,
Though he might struggle, short of death,
To visit her she grants him freedom,
Elsewhere she scarcely wastes her breath;
Sometimes she’ll bow out of politeness,
Sometimes she simply takes no notice.
There is no coquetry in her —
It is not brooked in her milieu.
Onegin pales, can hardly function.
She does not care or does not see.
Onegin pines away, is he
Already suffering from consumption?
All send him to the doctors, they
Prescribe a spa without delay.

XXXII

XXXII

А он не едет; он заране
Писать ко прадедам готов
О скорой встрече; а Татьяне
И дела нет (их пол таков);
А он упрям, отстать не хочет,
Ещё надеется, хлопочет;
Смелей здорового, больной
Княгине слабою рукой
Он пишет страстное посланье.
Хоть толку мало вообще
Он в письмах видел не вотще;
Но, знать, сердечное страданье
Уже пришло ему невмочь.
Вот вам письмо его точь-в-точь.
Письмо Онегина к Татьяне
Предвижу всё: вас оскорбит
Печальной тайны объясненье.
Какое горькое презренье
Ваш гордый взгляд изобразит!
Чего хочу? с какою целью
Открою душу вам свою?
Какому злобному веселью,
Быть может, повод подаю!
Случайно вас когда-то встретя,
В вас искру нежности заметя,
Я ей поверить не посмел:
Привычке милой не дал ходу;
Свою постылую свободу
Я потерять не захотел.
Ещё одно нас разлучило…
Несчастной жертвой Ленский пал…
Ото всего, что сердцу мило,
Тогда я сердце оторвал;
Чужой для всех, ничем не связан,
Я думал: вольность и покой
Замена счастью. Боже мой!
Как я ошибся, как наказан…
Нет, поминутно видеть вас,
Повсюду следовать за вами,
Улыбку уст, движенье глаз
Ловить влюблёнными глазами,
Внимать вам долго, понимать
Душой всё ваше совершенство,
Пред вами в муках замирать,
Бледнеть и гаснуть… вот блаженство!
И я лишён того: для вас
Тащусь повсюду наудачу;
Мне дорог день, мне дорог час:
А я в напрасной скуке трачу
Судьбой отсчитанные дни.
И так уж тягостны они.
Я знаю: век уж мой измерен;
Но чтоб продлилась жизнь моя,
Я утром должен быть уверен,
Что с вами днём увижусь я…
Боюсь, в мольбе моей смиренной
Увидит ваш суровый взор
Затеи хитрости презренной —
И слышу гневный ваш укор.
Когда б вы знали, как ужасно
Томиться жаждою любви,
Пылать — и разумом всечасно
Смирять волнение в крови;
Желать обнять у вас колени
И, зарыдав, у ваших ног
Излить мольбы, признанья, пени,
Всё, всё, что выразить бы мог,
А между тем притворным хладом
Вооружать и речь и взор,
Вести спокойный разговор,
Глядеть на вас весёлым взглядом!..
Но так и быть: я сам себе
Противиться не в силах боле;
Всё решено: я в вашей воле,
И предаюсь моей судьбе.

He stays: beforehand he’d been ready
To warn his forebears to expect
That soon he’d be among them, yet she
Cares not a bit (such is their sex).
But he is stubborn, won’t surrender,
Still hopes and keeps to his agenda.
Far bolder than a healthy man,
Unwell, he writes with feeble hand
The Princess an impassioned letter,
Although (in this I share his views)
He saw in letters little use;
But with his heart held in a fetter,
A missive could not be deferred.
Here is his letter, word for word.
Onegin’s Letter to Tatiana
I can predict: I shall offend
You with my secret, sad confession,
And I foresee your proud expression
Of bitter scorn for what I send.
What do I want? To what end, after
I’ve opened up my soul to you?
What wicked merriment, what laughter
I’ll give, perhaps, occasion to!
When first I met you, I detected
A tender spark, I was affected,
But to the challenge dared not rise,
I’d curbed myself of that sweet habit,
And I had no desire to forfeit
The hateful freedom I so prize.
Yet one more thing drove us asunder…
Lensky, a hapless victim, fell…
And then, from all a heart finds tender
I tore my own; an alien soul,
Without allegiances, I vanished,
Thinking that liberty and peace
Could take the place of happiness.
My God, how wrong, how I’ve been punished!
To see you as each minute flies,
To follow you in all directions,
To capture with enamoured eyes
Your smiling lips, your eyes’ reflections,
To listen and to understand
With all my soul your perfect nature,
To melt in torments at your hand,
Grow pale and waste away — that’s rapture!
And I’m deprived of that: for you
I drag myself at random, wander,
Each day is dear, each hour too:
Yet I in futile dullness squander
The days my fate has counted off.
And they are burdensome enough.
I know: my end may well be dawning,
But so as to prolong my stay,
I must be certain every morning
That I shall see you that same day…
I fear that my meek supplication
Will be by your relentless gaze
Seen as a shameful machination —
I hear your furious dispraise.
If you but knew the frightful torment
To languish after your beloved,
To burn — while reason every moment
Tells you to quell your raging blood,
To wish to hold your knees, and, pouring
My tears out at your feet, to press,
Entreat, confess, reproach, imploring
All, all I’ve wanted to express,
To do so, feigning reservation,
To arm each glance and every phrase,
To look at you with cheerful gaze
And hold a placid conversation…
But let that be: I’m in no state
To struggle further with my passion;
My life depends on your decision
And I surrender to my fate.

XXXIII

XXXIII

Ответа нет. Он вновь посланье:
Второму, третьему письму
Ответа нет. В одно собранье
Он едет; лишь вошёл… ему
Она навстречу. Как сурова!
Его не видят, с ним ни слова;
У! как теперь окружена
Крещенским холодом она!
Как удержать негодованье
Уста упрямые хотят!
Вперил Онегин зоркий взгляд:
Где, где смятенье, состраданье?
Где пятна слёз?.. Их нет, их нет!
На сём лице лишь гнева след…

He gets no answer to this letter,
A second and a third he sends,
But neither one fares any better.
At a reception he attends,
He’s hardly entered than towards him
Tatiana comes, and she ignores him,
Says nothing, does not see him there.
What frost surrounds her, how severe!
How, holding back her indignation,
Her stubborn lips remain in place!
Onegin peers with searching gaze:
Where, where’s the pity, perturbation?
The tear stains, where? No trace, no trace,
Anger alone has marked this face…

XXXIV

XXXIV

Да, может быть, боязни тайной,
Чтоб муж иль свет не угадал
Проказы, слабости случайной…
Всего, что мой Онегин знал…
Надежды нет! Он уезжает,
Своё безумство проклинает —
И, в нём глубоко погружён,
От света вновь отрёкся он.
И в молчаливом кабинете
Ему припомнилась пора,
Когда жестокая хандра
За ним гналася в шумном свете,
Поймала, за ворот взяла
И в тёмный угол заперла.

And, possibly the apprehension
That monde or husband might suppose
Some waywardness, some casual penchant…
And everything Onegin knows…
No hope! He drives from the reception,
Cursing his crazy self-deception;
Though part of it, he did not rue
Bidding the monde again adieu;
The silence of his study brought him
Remembrance of another time,
When in the loud monde’s pantomime,
Khandra had cruelly chased and caught him,
And seized him by the collar, then
Enclosed him in his gloomy den.

XXXV

XXXV

Стал вновь читать он без разбора.
Прочёл он Гиббона, Руссо,
Манзони, Гердера, Шамфора,
Madame de Staël, Биша, Тиссо,
Прочёл скептического Беля,
Прочёл творенья Фонтенеля,
Прочёл из наших кой-кого,
Не отвергая ничего:
И альманахи, и журналы,
Где поученья нам твердят,
Где нынче так меня бранят,
А где такие мадригалы
Себе встречал я иногда:
Е sempre bene*, господа.

He read again, but all at random:
Manzoni, Gibbon and Rousseau,
Madame de Staël, Chamfort in tandem,
Bichat and Herder and Tissot.
He read the sceptic Bayle,who led him
To Fontenelle, and when he’d read him,
He tried some authors of our own
Without rejecting anyone —
The almanachs, reviews that ever
Are drumming sermons into us,
And treating me with animus,
But where, time was, I might discover
Such madrigals to me back then:
E sempre bene, gentlemen!

XXXVI

XXXVI

И что ж? Глаза его читали,
Но мысли были далеко;
Мечты, желания, печали
Теснились в душу глубоко.
Он меж печатными строками
Читал духовными глазами
Другие строки. В них-то он
Был совершенно углублён.
То были тайные преданья
Сердечной, тёмной старины,
Ни с чем не связанные сны,
Угрозы, толки, предсказанья,
Иль длинной сказки вздор живой,
Иль письма девы молодой.

But even while his eyes were reading,
His thoughts were far away, as old
Desires, dreams, sorrows kept invading
And crowding deep inside his soul.
Between the lines before him, printed,
His inward eye saw others hinted.
On these he concentrated most,
In their decipherment engrossed.
These were the secret legends, fictions
The heart’s dark story had collected,
The dreams with all else unconnected,
The threats, the rumours, the predictions,
Or else some lengthy, crazy tale
Or letters from a fledgling give.

XXXVII

XXXVII

И постепенно в усыпленье
И чувств и дум впадает он,
А перед ним воображенье
Свой пёстрый мечет фараон.
То видит он: на талом снеге,
Как будто спящий на ночлеге,
Недвижим юноша лежит,
И слышит голос: что ж? убит.
То видит он врагов забвенных,
Клеветников и трусов злых,
И рой изменниц молодых,
И круг товарищей презренных,
То сельский дом — и у окна
Сидит она… и всё она!..

And by degrees his thought and feeling
By lethargy are overcome,
Meanwhile, imagination’s dealing
Its motley faro cards to him.
He sees on melted snow, recumbent,
As if asleep at some encampment,
A youth on his nocturnal bed
And hears a voice: ‘Well then, he’s dead!’
He sees past enemies forgotten,
Base cowards and calumniators,
A swarm of youthful, female traitors,
A group of former friends turned rotten,
And then a country house — where she
Sits at the window… constantly.

XXXVIII

XXXVIII

Он так привык теряться в этом,
Что чуть с ума не своротил
Или не сделался поэтом.
Признаться: то-то б одолжил!
А точно: силой магнетизма
Стихов российских механизма
Едва в то время не постиг
Мой бестолковый ученик.
Как походил он на поэта,
Когда в углу сидел один,
И перед ним пылал камин,
И он мурлыкал: Benedetta*
Иль Idol mio* и ронял
В огонь то туфлю, то журнал.

Such musings soon became a habit
And nearly drove him off his head
Or, failing this, made him a poet —
That would have been a boon, indeed!
Truly: by means of magnetism
He almost grasped the mechanism
Of Russian poetry of the time —
This muddled neophyte of mine.
He looked a poet to the letter:
Ensconced before a blazing hearth,
He sat alone as flames would dart,
Hummed Idol Mio, Benedetta,
And dropped into the fire, unseen,
A slipper or a magazine.

XXXIX

XXXIX

Дни мчались: в воздухе нагретом
Уж разрешалася зима;
И он не сделался поэтом,
Не умер, не сошёл с ума.
Весна живит его: впервые
Свои покои запертые,
Где зимовал он, как сурок,
Двойные окна, камелёк
Он ясным утром оставляет,
Несётся вдоль Невы в санях.
На синих, иссечённых льдах
Играет солнце; грязно тает
На улицах разрытый снег.
Куда по нём свой быстрый бег

Winter, as warming air blew through it,
Was over now; the days rushed by;
And he did not become a poet,
Nor turn insane, nor did he die.
Enlivened by the spring’s returning,
He leaves upon one cloudless morning
The shuttered rooms, where he had spent
The winter like a marmot pent.
From fireplace and the double windows,
By sleigh, past the Neva he flies.
Upon blue blocks of hewn-out ice
The sun disports; in dirty cinders
The furrowed snow melts on the street:
Where, then, upon it with such speed

XL

XL

Стремит Онегин? Вы заране
Уж угадали; точно так:
Примчался к ней, к своей Татьяне,
Мой неисправленный чудак.
Идёт, на мертвеца похожий.
Нет ни одной души в прихожей.
Он в залу; дальше: никого.
Дверь отворил он. Что ж его
С такою силой поражает?
Княгиня перед ним, одна,
Сидит, не убрана, бледна,
Письмо какое-то читает
И тихо слёзы льёт рекой,
Опершись на руку щекой.

Is he proceeding? Oh, already
You’ve guessed, you’re right: my unreformed
Eccentric’s rushing to his lady,
To his Tatiana, unforewarned.
He walks in like a corpse, nobody
Is there to greet him in the lobby.
In the reception room there’s not
A soul. A door he opens… what
What confronts him then, what makes him shudder?
Before him the Princess alone
Sits pale and unadorned, forlorn,
Immersed in what looks like a letter,
A flood of tears she softly sheds
With cheek on hand… Ah, what regrets,

XLI

XLI

О, кто б немых её страданий
В сей быстрый миг не прочитал!
Кто прежней Тани, бедной Тани
Теперь в княгине б не узнал!
В тоске безумных сожалений
К её ногам упал Евгений;
Она вздрогнула и молчит
И на Онегина глядит
Без удивления, без гнева…
Его больной, угасший взор,
Молящий вид, немой укор,
Ей внятно всё. Простая дева,
С мечтами, сердцем прежних дней,
Теперь опять воскресла в ней.

What silent sufferings were reflected
In this quick moment of distress!
Who is it could not have detected
Poor Tanya in the new princess!
Eugene, the moment that he saw her,
Fell maddened with remorse before her.
She gave a start, said not a word
And looked at Eugene unperturbed
Without surprise or wrath… His fading
Appearance, his extinguished look,
Imploring aspect, mute rebuke
She takes in all. The simple maiden
Returns again now, reappears
With dreams and heart of former years.

XLII

XLII

Она его не подымает
И, не сводя с него очей,
От жадных уст не отымает
Бесчувственной руки своей…
О чём теперь её мечтанье?
Проходит долгое молчанье,
И тихо наконец она:
«Довольно; встаньте. Я должна
Вам объясниться откровенно.
Онегин, помните ль тот час,
Когда в саду, в аллее нас
Судьба свела, и так смиренно
Урок ваш выслушала я?
Сегодня очередь моя.

She lets Onegin go on kneeling
And, looking at him fixedly,
Does not withdraw her hand unfeeling
That he is kissing avidly…
What is she dreaming of at present?
A long time passes by, quiescent,
At last she softly speaks again:
‘Enough, get up. I must explain
Myself to you. I wonder whether,
Onegin, you recall, do you,
The garden and the avenue,
The hour when fate brought us together
And how you lectured me, so meek.
Today it is my turn to speak.

XLIII

XLIII

«Онегин, я тогда моложе,
Я лучше, кажется, была,
И я любила вас; и что же?
Что в сердце вашем я нашла?
Какой ответ? одну суровость.
Не правда ль? Вам была не новость
Смиренной девочки любовь?
И нынче — Боже! — стынет кровь,
Как только вспомню взгляд холодный
И эту проповедь… Но вас
Я не виню: в тот страшный час
Вы поступили благородно,
Вы были правы предо мной.
Я благодарна всей душой…

‘I was much younger at that meeting
And better looking, to my mind,
I loved you then, was that upsetting?
And in your heart, what did I find?
What was your answer? Only sternness.
You’d never, would you, take in earnest
A little maiden’s modest love.
My blood runs cold now — God above! —
The very moment I remember
Your chilling glance, that sermon… I’m
Not blaming you: at that dark time
You showed at least a noble temper
And you were right regarding me,
I thank you for your honesty…

XLIV

XLIV

Тогда — не правда ли? — в пустыне,
Вдали от суетной молвы,
Я вам не нравилась… Что ж ныне
Меня преследуете вы?
Зачем у вас я на примете?
Не потому ль, что в высшем свете
Теперь являться я должна;
Что я богата и знатна,
Что муж в сраженьях изувечен,
Что нас за то ласкает двор?
Не потому ль, что мой позор
Теперь бы всеми был замечен
И мог бы в обществе принесть
Вам соблазнительную честь?

‘Admit that in our backwoods haven,
From empty rumour far away,
I was not to your liking… Say, then,
Why you’re pursuing me today.
Why have you marked me for attention?
Might it not be because convention
Includes me in the social round,
Because I’m wealthy and renowned,
Because my husband’s wounds in battle
Have gained him royal favour, fame?
Might it not be because my shame
Would feed the flames of tittle-tattle
And win you, in society,
Seductive notoriety?

XLV

XLV

Я плачу… если вашей Тани
Вы не забыли до сих пор,
То знайте: колкость вашей брани,
Холодный, строгий разговор,
Когда б в моей лишь было власти,
Я предпочла б обидной страсти
И этим письмам и слезам.
К моим младенческим мечтам
Тогда имели вы хоть жалость,
Хоть уважение к летам…
А нынче! — что к моим ногам
Вас привело? какая малость!
Как с вашим сердцем и умом
Быть чувства мелкого рабом?

‘I weep… if you recall your Tanya,
There’s one thing you should hear from me:
Your sharp reproach, unfriendly manner,
Your cold, unsparing homily,
All this, with which you made me cower,
I’d have preferred, had I the power,
To this offensive passion, to
The letters, tears I’ve had from you.
You showed my childish dreams compassion,
And you at least respected me
And my young age. But now, I see
You at my feet in coward fashion?
How with the heart and mind you have
Can you be paltry feeling’s slave?

XLVI

XLVI

А мне, Онегин, пышность эта,
Постылой жизни мишура,
Мои успехи в вихре света,
Мой модный дом и вечера,
Что в них? Сейчас отдать я рада
Всю эту ветошь маскарада,
Весь этот блеск, и шум, и чад
За полку книг, за дикий сад,
За наше бедное жилище,
За те места, где в первый раз,
Онегин, видела я вас,
Да за смиренное кладбище,
Где нынче крест и тень ветвей
Над бедной нянею моей…

‘This pomp, Onegin, these excesses,
The trumpery of hateful days,
My high society successes,
My fashionable house, soirées,
What do they mean? Oh, I’d surrender
At once this masquerade, this splendour,
With all its glitter, noise and smoke
For one wild garden and a book,
For our poor home, to me the dearest,
For all those places I recall,
Where I beheld you first of all,
And for the humble churchyard near us,
Where now a cross and branches shade
The grave where my poor nurse is laid…

XLVII

XLVII

А счастье было так возможно,
Так близко!.. Но судьба моя
Уж решена. Неосторожно,
Быть может, поступила я:
Меня с слезами заклинаний
Молила мать; для бедной Тани
Все были жребии равны…
Я вышла замуж. Вы должны,
Я вас прошу, меня оставить;
Я знаю: в вашем сердце есть
И гордость, и прямая честь.
Я вас люблю (к чему лукавить?),
Но я другому отдана;
Я буду век ему верна».

‘And yet that time was so auspicious
And happiness so near… But no,
My fate is settled. Injudicious
I may have been, but it is so.
With tears my mother begged, entreated
And I, poor Tanya, listless, ceded,
All lots were equal anyhow…
I married. Pray you, leave me now.
Your heart is honest and I prize it:
And there resides in it true pride
With candid honour, side by side.
I love you (why should I disguise it?),
But I am someone else’s wife,
To him I shall be true for life.

XLVIII

XLVIII

Она ушла. Стоит Евгений,
Как будто громом поражён.
В какую бурю ощущений
Теперь он сердцем погружён!
Но шпор незапный звон раздался,
И муж Татьянин показался,
И здесь героя моего,
В минуту, злую для него,
Читатель, мы теперь оставим,
Надолго… навсегда. За ним
Довольно мы путём одним
Бродили по свету. Поздравим
Друг друга с берегом. Ура!
Давно б (не правда ли?) пора!

She goes. He stands in desolation
As if by thunder struck. In what
A sudden tempest of sensation
His heart’s ungovernably caught!
But then a clink of spurs resounded,
Tatiana’s husband he encountered.
And, reader, now, in this mischance,
In this unhappy circumstance,
We’ll leave my hero to his meeting
For long… for ever… in his track
We’ve roamed around the world and back.
On land again, let’s send our greeting
To each and all. So, now, hurrah!
It’s high time (you’ll agree), by far.

XLIX

XLIX

Кто б ни был ты, о мой читатель,
Друг, недруг, я хочу с тобой
Расстаться нынче как приятель.
Прости. Чего бы ты за мной
Здесь ни искал в строфах небрежных,
Воспоминаний ли мятежных,
Отдохновенья ль от трудов,
Живых картин, иль острых слов,
Иль грамматических ошибок,
Дай Бог, чтоб в этой книжке ты
Для развлеченья, для мечты,
Для сердца, для журнальных сшибок
Хотя крупицу мог найти.
За сим расстанемся, прости!

Whatever, reader, your opinion,
A friend or foe, I wish to part
With you today like a companion.
Farewell. Whatever you may chart
Among these careless lines, reflections —
Whether tumultuous recollections
Or light relief from labour’s yoke,
The lively image, witty joke
Or the mistakes I’ve made in grammar —
God grant you find here just a grain
To warm the heart, to entertain,
To feed a dream, and cause a clamour
With journals and their clientele,
Upon which, let us part, farewell!

L

L

Прости ж и ты, мой спутник странный,
И ты, мой верный идеал,
И ты, живой и постоянный,
Хоть малый труд. Я с вами знал
Всё, что завидно для поэта:
Забвенье жизни в бурях света,
Беседу сладкую друзей.
Промчалось много, много дней
С тех пор, как юная Татьяна
И с ней Онегин в смутном сне
Явилися впервые мне —
И даль свободного романа
Я сквозь магический кристалл
Ещё не ясно различал.

Goodbye, strange comrade, now for ever,
And you, my true ideal — now gone,
Goodbye, my lively, long endeavour,
Though slender work. With you I’ve known
The things that every poet covets:
Oblivion, when the tempest buffets,
Sweet talk of friends. So many days
Have passed since in a dreamy haze
I first saw young Tatiana near me,
With her, Onegin — and when I
Looked through the magic crystal’s eye,
I could not yet distinguish clearly
The distant reach of the domain
That my free novel would attain.

LI

LI

Но те, которым в дружной встрече
Я строфы первые читал…
Иных уж нет, а те далече,
Как Сади некогда сказал.
Без них Онегин дорисован.
А та, с которой образован
Татьяны милый идеал…
О много, много рок отъял!
Блажен, кто праздник жизни рано
Оставил, не допив до дна
Бокала полного вина,
Кто не дочел её романа
И вдруг умел расстаться с ним,
Как я с Онегиным моим.
Конец

But of those friends who, meeting, listened
To those first strophes that I wrote…
Some are no more now, some are distant,
As Sadi once said in a note.
They’ve missed the fully fledged Onegin,
And she, from whom the model’s taken
For dear Tatiana, she is gone…
Oh, much by fate has been undone!
Blest who betimes has left life’s revel,
Whose wine-filled glass he has not drained,
Who does not read right to the end
Life’s still, as yet, unfinished novel,
But lets it go, as I do my
Onegin, and bid him goodbye.

Отрывки из путешествия Онегина

Fragments of Onegin’s journey

Последняя глава «Евгения Онегина» издана была особо, с следующим предисловием:
«Пропущенные строфы подавали неоднократно повод к порицанию и насмешкам (впрочем, весьма справедливым и остроумным). Автор чистосердечно признаётся, что он выпустил из своего романа целую главу, в коей описано было путешествие Онегина по России. От него зависело означить сию выпущенную главу точками или цифром; но во избежание соблазна решился он лучше выставить вместо девятого нумера осьмой над последней главою Евгения Онегина и пожертвовать одною из окончательных строф:
Пора: перо покоя просит;
Я девять песен написал;
На берег радостный выносит
Мою ладью девятый вал —
Хвала вам, девяти каменам, и проч.».
П. А. Катенин (коему прекрасный поэтический талант не мешает быть и тонким критиком) заметил нам, что сие исключение, может быть и выгодное для читателей, вредит, однако ж, плану целого сочинения; ибо чрез то переход от Татьяны, уездной барышни, к Татьяне, знатной даме, становится слишком неожиданным и необъяснённым. — Замечание, обличающее опытного художника. Автор сам чувствовал справедливость оного, но решился выпустить эту главу по причинам, важным для него, а не для публики. Некоторые отрывки были напечатаны; мы здесь их помещаем, присовокупив к ним ещё несколько строф.
Е. Онегин из Москвы едет в Нижний Новгород:
……… перед ним
Макарьев суетно хлопочет,
Кипит обилием своим.
Сюда жемчуг привёз индеец,
Поддельны вины европеец,
Табун бракованых коней
Пригнал заводчик из степей,
Игрок привёз свои колоды
И горсть услужливых костей,
Помещик — спелых дочерей,
А дочки — прошлогодни моды.
Всяк суетится, лжёт за двух,
И всюду меркантильный дух.

Foreword
The omitted stanzas gave rise to frequent reproofs and gibes (no doubt most just and witty). The author candidly confesses that he deleted from his novel an entire chapter describing Onegin’s journey through Russia. It was incumbent on him to indicate this omitted chapter by means of dots or a numeral; but in order to avoid confusion he decided it would be better to mark the last chapter as number eight instead of nine, and to sacrifice one of its closing stanzas:
It’s time: for peace the pen is asking;
Nine cantos done, and ninth the wave
That lifts my boat and sets it basking
Upon the joyous seashore, safe —
Praise be to you, O nine Camenae, etc.
P. A. Katenin (whom a fine poetic talent does not prevent from being also a subtle critic) remarked to us that this deletion, while perhaps advantageous for the reader, spoils the plan of the entire work, since, as a result, the transition from Tatiana the provincial miss to Tatiana the grande dame becomes too unexpected and unexplained — an observation revealing the experienced artist. The author himself felt the justice of this, but decided to leave out the chapter for reasons important to him and not to the public. Some fragments have been published; we give them here with several adjoining stanzas.
E. Onegin leaves Moscow for Nizhny Novgorod:
… In front of him,
Makaryev, kicking up a shindy,
Seethes with its rich emporium:
Pearls imported by the Indian,
Wines by the European watered,
The breeder from the steppe-land speeds
To sell his herd of cast-off steeds;
The gamester wagers all his cash on
His card decks and obliging dice,
The squire brings daughters ripe in size,
His daughters come with last year’s fashion,
Each bustles, lies enough for two —
A trading spirit rules right through.

* * *

* * *

Тоска!..
Онегин едет в Астрахань и оттуда на Кавказ.
Он видит: Терек своенравный
Крутые роет берега;
Пред ним парит орёл державный,
Стоит олень, склонив рога;
Верблюд лежит в тени утёса,
В лугах несётся конь черкеса,
И вкруг кочующих шатров
Пасутся овцы калмыков,
Вдали — кавказские громады:
К ним путь открыт. Пробилась брань
За их естественную грань,
Чрез их опасные преграды;
Брега Арагвы и Куры
Узрели русские шатры.

Ennui!
Onegin travels to Astrakhan, and thence to the Caucasus.
He sees the wayward Terek, scoring
Its banks in their abrupt descent,
In front of him an eagle soaring,
A standing deer with antlers bent;
A camel lies in rocky shadows.
And a Circassian’s steed through meadows
Races; the sheep of Kalmuks graze
Round nomad tents; Onegin’s gaze
Takes in the far Caucasian masses.
The way is opened: war defied
The country’s natural divide,
The perils of its mountain passes;
Where the Kura, Aragva whirled,
There were the Russian tents unfurled.

* * *

* * *

Уже пустыни сторож вечный,
Стеснённый холмами вокруг,
Стоит Бешту остроконечный
И зеленеющий Машук,
Машук, податель струй целебных;
Вокруг ручьёв его волшебных
Больных теснится бледный рой;
Кто жертва чести боевой,
Кто почечуя, кто Киприды;
Страдалец мыслит жизни нить
В волнах чудесных укрепить,
Кокетка злых годов обиды
На дне оставить, а старик
Помолодеть — хотя на миг.

Now, watchman of the desolation,
Beshtu, hemmed in by hills, is seen,
Sharp-peaked, at its eternal station,
And there Mashuk, now turning green,
Pours healing streams from its recesses;
Around its magic brooklets presses
A pallid swarm of invalids,
The victims, some of martial deeds,
Others of piles or Aphrodite;
These sufferers hope to reinforce
Life’s thread at this prodigious source:
Coquettes — to drown the notoriety
Of wicked years, and ancient men —
To bring back briefly youth again.

* * *

* * *

Питая горьки размышленья,
Среди печальной их семьи,
Онегин взором сожаленья
Глядит на дымные струи
И мыслит, грустью отуманен:
Зачем я пулей в грудь не ранен?
Зачем не хилый я старик,
Как этот бедный откупщик?
Зачем, как тульский заседатель,
Я не лежу в параличе?
Зачем не чувствую в плече
Хоть ревматизма? — ах, Создатель!
Я молод, жизнь во мне крепка;
Чего мне ждать? тоска, тоска!..
Онегин посещает потом Тавриду:
Воображенью край священный:
С Атридом спорил там Пилад,
Там закололся Митридат,
Там пел Мицкевич вдохновенный
И, посреди прибрежных скал,
Свою Литву воспоминал.

Immersed in bitter meditation,
Amidst this melancholy crew,
Onegin looks with lamentation
Upon the waters’ steamy flow,
And thinks, with sadness overclouded:
Why has no bullet in me landed?
Why is it I’m not old, infirm,
Like him, poor taxman at his term?
Why is it I’m not paralytic
Like him, the clerk of Tula town?
Why don’t I in my shoulder bone
Feel just the slightest bit rheumatic?
I’m young, o Lord, there’s life in me:
What’s there to come? Ennui, ennui!
Onegin then visits Tauris:
You, land of the imagination:
Saw Pylades, Orestes strive,
And Mithridates take his life;
There Mickiewicz sang his passion
And midst the coastal cliffs afar
Recalled his Lithuania.

* * *

* * *

Прекрасны вы, брега Тавриды,
Когда вас видишь с корабля
При свете утренней Киприды,
Как вас впервой увидел я;
Вы мне предстали в блеске брачном:
На небе синем и прозрачном
Сияли груды ваших гор,
Долин, деревьев, сёл узор
Разостлан был передо мною.
А там, меж хижинок татар…
Какой во мне проснулся жар!
Какой волшебною тоскою
Стеснялась пламенная грудь!
Но, муза! прошлое забудь.

How beautiful, when day is dawning,
To see you, shores of Tauris, when
My ship reflects the star of morning —
Thus first you came into my ken;
In bridal brilliance apparent,
The sky behind you, blue, transparent,
The masses of your mountains shone,
Villages, trees and valleys spun
A pattern spreading out before me.
And there, among the Tatar dens…
What ardour roused my sleeping sense!
What magic longing caught me, bore me
What yearning pressed my flaming heart!
But with the past, Muse, let me part.

* * *

* * *

Какие б чувства ни таились
Тогда во мне — теперь их нет:
Они прошли иль изменились…
Мир вам, тревоги прошлых лет!
В ту пору мне казались нужны
Пустыни, волн края жемчужны,
И моря шум, и груды скал,
И гордой девы идеал,
И безымённые страданья…
Другие дни, другие сны;
Смирились вы, моей весны
Высокопарные мечтанья,
И в поэтический бокал
Воды я много подмешал.

Whatever feelings then lay hidden
Within me — now they are no more:
They went or changed, no longer bidden…
Peace unto you, alarms of yore!
It seemed it was the wild I needed,
The pearl-edged waves that flowed, receded,
The noise of sea, the rocks’ cascade,
And my ideal of proud, young maid,
And nameless torment, tribulation…
Now other days, now other dreams,
My springtime’s fancies, high-flown themes
You’ve quietened down, with resignation,
And into my poetic glass
Much water have I mixed, alas.

* * *

* * *

Иные нужны мне картины:
Люблю песчаный косогор,
Перед избушкой две рябины,
Калитку, сломанный забор,
На небе серенькие тучи,
Перед гумном соломы кучи
Да пруд под сенью ив густых,
Раздолье уток молодых;
Теперь мила мне балалайка
Да пьяный топот трепака
Перед порогом кабака.
Мой идеал теперь — хозяйка,
Мои желания — покой,
Да щей горшок, да сам большой.

I need another kind of image:
A sandy, sloping eminence,
Two rowans and a little cottage,
A wicket gate, a broken fence,
The sky when greyish clouds are passing,
The straw before the thresh-barn massing,
A pond beneath dense willow trees
And ducklings doing as they please;
I’ m fond now of the balalaika
And, at the tavern’s door, the pack
Of drunkards stamping the trepak.
Now my ideal’s a housewife — like her,
It’s peace alone that I desire,
‘And cabbage soup, while I’m the squire.’

* * *

* * *

Порой дождливою намедни
Я, завернув на скотный двор…
Тьфу! прозаические бредни,
Фламандской школы пёстрый сор!
Таков ли был я, расцветая?
Скажи, фонтан Бахчисарая!
Такие ль мысли мне на ум
Навёл твой бесконечный шум,
Когда безмолвно пред тобою
Зарему я воображал
Средь пышных, опустелых зал…
Спустя три года, вслед за мною,
Скитаясь в той же стороне,
Онегин вспомнил обо мне.

When recently in rainy weather
I dropped into the cattle yard…
But fie on such prosaic blather,
The motley dross of Flemish art!
Was such my habit in my heyday?
O fountain of Bakhchisaray, say!
Were such the thoughts your endless sound
Communicated to my mind,
When, watching you in silent wonder,
Zarema first appeared to me
Midst empty halls of luxury?…
Three years since then, and who should wander
Along my tracks, if not Eugene,
Recalling me, though long unseen.

* * *

* * *

Я жил тогда в Одессе пыльной…
Там долго ясны небеса,
Там хлопотливо торг обильный
Свои подъемлет паруса;
Там всё Европой дышит, веет,
Всё блещет югом и пестреет
Разнообразностью живой.
Язык Италии златой
Звучит по улице весёлой,
Где ходит гордый славянин,
Француз, испанец, армянин,
И грек, и молдаван тяжёлый,
И сын египетской земли,
Корсар в отставке, Морали.

I lived in dust-submerged Odessa…
There for a long time skies are clear,
Abundant trade that knows no leisure
Readies its sails for every sphere;
By Europe all things are invaded,
The South shines out in variegated
And lively multiformity.
The tongue of golden Italy
Resounds along the merry pavement,
Where our imperious Slav walks cheek-
By-jowl with Frenchman, Spaniard, Greek,
Armenian, ponderous Moldavian
And son of Egypt, Morali,
Corsair, retired now from the sea.

* * *

* * *

Одессу звучными стихами
Наш друг Туманский описал,
Но он пристрастными глазами
В то время на неё взирал.
Приехав, он прямым поэтом
Пошёл бродить с своим лорнетом
Один над морем — и потом
Очаровательным пером
Сады одесские прославил.
Всё хорошо, но дело в том,
Что степь нагая там кругом;
Кой-где недавный труд заставил
Младые ветви в знойный день
Давать насильственную тень.

Our friend Tumansky has depicted
Odessa in resounding rhyme,
But partiality restricted
His observations at the time.
Arriving in the town, our poet,
Armed with lorgnette, set off to know it,
Alone, above the sea — and then,
Employing an enchanting pen,
Extolled the gardens of Odessa.
All that is well and good, except
That round about is naked steppe;
In some few spots a recent measure
Has forced young boughs on sultry days
To mitigate the solar rays.

* * *

* * *

А где, бишь, мой рассказ несвязный?
В Одессе пыльной, я сказал.
Я б мог сказать: в Одессе грязной —
И тут бы, право, не солгал.
В году недель пять-шесть Одесса,
По воле бурного Зевеса,
Потоплена, запружена,
В густой грязи погружена.
Все домы на аршин загрязнут,
Лишь на ходулях пешеход
По улице дерзает вброд;
Кареты, люди тонут, вязнут,
И в дрожках вол, рога склоня,
Сменяет хилого коня.

But where now is my rambling story?
Inside Odessa’s dust bowl, I
Might well have said its ‘dirty quarry’,
And that would not have been a lie.
For five, six weeks a year Odessa,
At Zeus’s tempest-bringing pleasure,
Is flooded, blocked, its conduits burst,
Into the thickest mud immersed,
With houses sinking two feet under;
Only pedestrians on stilts
Dare breach the cumulative silts;
The coaches and the people flounder,
And oxen, horns inclined, replace
The horses with their feeble pace.

* * *

* * *

Но уж дробит каменья молот,
И скоро звонкой мостовой
Покроется спасённый город,
Как будто кованой бронёй.
Однако в сей Одессе влажной
Ещё есть недостаток важный;
Чего б вы думали? — воды.
Потребны тяжкие труды…
Что ж? это небольшое горе,
Особенно, когда вино
Без пошлины привезено.
Но солнце южное, но море…
Чего ж вам более, друзья?
Благословенные края!

But hammers are already cracking
The stones, and soon the sunken town
Will have acquired a novel backing
As if with armour plated down.
However, in this moist Odessa
There’s something missing to refresh her;
Why, water! What would you have thought?
Some reconstruction must be wrought…
But really, this is no great sorrow,
Particularly, you’ll agree,
When wine’s imported duty-free.
There’s Southern sun and sea tomorrow…
Where better, friends, to spend your time
Or find a more propitious clime?

* * *

* * *

Бывало, пушка зоревая
Лишь только грянет с корабля,
С крутого берега сбегая,
Уж к морю отправляюсь я.
Потом за трубкой раскалённой,
Волной солёной оживлённый,
Как мусульман в своём раю,
С восточной гущей кофе пью.
Иду гулять. Уж благосклонный
Открыт Casino; чашек звон
Там раздаётся; на балкон
Маркёр выходит полусонный
С метлой в руках, и у крыльца
Уже сошлися два купца.

Time was, no sooner had day risen,
Marked by the naval cannonry,
Than, running down with expedition,
I’d leave the steep shore for the sea.
Then, by the briny breakers freshened,
Smoking a pipe near incandescent,
Like Muslims in their paradise,
Coffee with Eastern grounds I’d prize,
And leave then for a stroll. Already,
The generous casino hums;
Cups clash; the sleepy marker comes
On to the balcony, unsteady,
With broom in hand, while at the hall
Two merchants, meeting, make their call.

* * *

* * *

Глядишь — и площадь запестрела.
Всё оживилось; здесь и там
Бегут за делом и без дела,
Однако больше по делам.
Дитя расчёта и отваги,
Идёт купец взглянуть на флаги,
Проведать, шлют ли небеса
Ему знакомы паруса.
Какие новые товары
Вступили нынче в карантин?
Пришли ли бочки жданных вин?
И что чума? и где пожары?
И нет ли голода, войны
Или подобной новизны?

Look now — the square has put on motley.
All is alive: the people there,
On business or without, run hotly,
But most of them with some affair.
The merchant, child of cautious daring,
Tells from the ensigns how he’s faring,
Whether he’s favoured by the skies
With sails that he can recognize.
What novel wares from sundry nations
Have entered into quarantine?
Where are the promised casks of wine?
What news of plague and conflagrations?
Of famine or another war,
Or something new, but similar?

* * *

* * *

Но мы, ребята без печали,
Среди заботливых купцов,
Мы только устриц ожидали
От цареградских берегов.
Что устрицы? пришли! О радость!
Летит обжорливая младость
Глотать из раковин морских
Затворниц жирных и живых,
Слегка обрызнутых лимоном.
Шум, споры — лёгкое вино
Из погребов принесено
На стол услужливым Отоном*;
Часы летят, а грозный счёт
Меж тем невидимо растёт.

But we, young fellows, blithely standing
Alongside anxious merchants, had
Eyes only for the vessel landing,
That brought us oysters from Tsargrad.
Has it arrived? What joy, what pleasure!
Youth, avaricious beyond measure,
Flies off to swallow from the shell
The cloistered molluscs, live and well,
Besprinkling them with lemon lightly.
Noise, arguments — light wine is brought
Straight from the cellars to our board,
Where good Oton serves us politely.
The hours fly by, while the account
Reaches unseen a grim amount.

* * *

* * *

Но уж темнеет вечер синий,
Пора нам в оперу скорей:
Там упоительный Россини,
Европы баловень — Орфей.
Не внемля критике суровой,
Он вечно тот же, вечно новый,
Он звуки льёт — они кипят,
Они текут, они горят,
Как поцелуи молодые,
Все в неге, в пламени любви,
Как зашипевшего аи
Струя и брызги золотые…
Но, господа, позволено ль
С вином равнять do-re-mi-sol?

But evening’s blue already thickens,
The opera now calls to us,
Rossini, Europe’s darling, beckons —
Th’ intoxicating Orpheus.
To criticism inattentive,
Selfsame as ever, new, inventive,
He pours out tunes that effervesce,
Cascade and flow and incandesce,
They burn like youthful lovers’ kisses
In flames of love, in luxury,
Or like the spurt and golden spray
Of an Aí when out it fizzes…
But, gentlemen, who can define
Do-re-mi-sol in terms of wine?

* * *

* * *

А только ль там очарований?
А разыскательный лорнет?
А закулисные свиданья?
A prima donna? а балет?
А ложа, где, красой блистая,
Негоциантка молодая,
Самолюбива и томна,
Толпой рабов окружена?
Она и внемлет и не внемлет
И каватине, и мольбам,
И шутке с лестью пополам…
А муж — в углу за нею дремлет,
Впросонках фора закричит,
Зевнёт и — снова захрапит.

But are these all its delectations?
What of the quizzical lorgnette?
What of the backstage assignations?
The prima donna, the ballet?
The box where, in her beauty shining,
A trader’s youthful wife, reclining,
Disdainful and in languid pose,
Whom pressing throngs of slaves enclose?
She hears, hears not the cavatina,
Nor the entreaties or the jests,
Halfway with flattery expressed…
While just behind her in a corner
Her husband dozes, shouts ‘encore’,
Yawns — and begins again to snore.

* * *

* * *

Финал гремит; пустеет зала;
Шумя, торопится разъезд;
Толпа на площадь побежала
При блеске фонарей и звёзд,
Сыны Авзонии счастливой
Слегка поют мотив игривый,
Его невольно затвердив,
А мы ревём речитатив.
Но поздно. Тихо спит Одесса;
И бездыханна и тепла
Немая ночь. Луна взошла,
Прозрачно-лёгкая завеса
Объемлет небо. Всё молчит;
Лишь море Чёрное шумит…

At last there thunders the finale;
The noisy audience greets the night;
The square to which the people rally
Is lit by stars and lantern light.
Ausonia’s sons are gently singing
A playful tune that goes on ringing
Inside their heads and will not leave,
While we roar out the recitative.
But it is late. Odessa’s sleeping;
The night is warm and mute and still.
The moon has risen, and a veil,
Diaphanously light, is draping
The sky. All’s silent; save the roar
Of Black Sea waves upon the shore…

* * *

* * *

Итак, я жил тогда в Одессе…

And so I lived then in Odessa…

Глава десятая

Chapter X

Advertisement