Russian-English bilingual book
XXVII
XXVII
Старушка очень полюбила
Совет разумный и благой;
Сочлась — и тут же положила
В Москву отправиться зимой.
И Таня слышит новость эту.
На суд взыскательному свету
Представить ясные черты
Провинциальной простоты,
И запоздалые наряды,
И запоздалый склад речей;
Московских франтов и Цирцей
Привлечь насмешливые взгляды!..
О страх! нет, лучше и верней
В глуши лесов остаться ей.
The ageing lady was delighted
To hear this sensible advice;
She pondered — and at once decided
One winter would be worth the price.
And Tanya learns of her intention.
Unto the stringent monde’s attention
To offer up the clarity
Of countryside simplicity,
Its dated finery and dresses
And no less dated turns of phrase,
Sure to attract the mocking gaze
Of Moscow’s popinjays and Circes!
God, no! Much better to remain
Secluded in the wood’s domain.
XXVIII
XXVIII
Вставая с первыми лучами,
Теперь она в поля спешит
И, умилёнными очами
Их озирая, говорит:
«Простите, мирные долины,
И вы, знакомых гор вершины,
И вы, знакомые леса;
Прости, небесная краса,
Прости, весёлая природа;
Меняю милый, тихий свет
На шум блистательных сует…
Прости ж и ты, моя свобода!
Куда, зачем стремлюся я?
Что мне сулит судьба моя?»
Arising as the sun is dawning,
She hastens out; with melting eyes
Surveys the fields, and speaks in mourning
These words to all her rural ties:
‘Farewell now, peaceful dales, farewell to
Familiar hilltops that I call to,
Farewell, familiar woods near by;
Farewell, the beauty of the sky,
Farewell, glad nature that I cherish;
I am exchanging my dear peace
For noisy, glittering vanities…
Farewell, my freedom that must perish!
Whither and wherefore do I strive?
What can I hope for in this life?’
XXIX
XXIX
Её прогулки длятся доле.
Теперь то холмик, то ручей
Остановляют поневоле
Татьяну прелестью своей.
Она, как с давними друзьями,
С своими рощами, лугами
Ещё беседовать спешит.
Но лето быстрое летит.
Настала осень золотая.
Природа трепетна, бледна,
Как жертва, пышно убрана…
Вот север, тучи нагоняя,
Дохнул, завыл — и вот сама
Идёт волшебница зима.
Her walks continue, lasting longer.
Now at a hillock, now a stream
Tatiana cannot help but linger,
Arrested by their special charm.
As with old friends Tatiana hastens
To carry on her conversations
With every meadow, grove in sight,
But short-lived summer’s taking flight.
And golden autumn is arriving.
Nature, now pale and tremulous,
Is richly dressed for sacrifice.
Here is the North now, storm clouds driving,
It blows, it howls — and winter then,
The sorceress arrives again.
XXX
XXX
Пришла, рассыпалась; клоками
Повисла на суках дубов;
Легла волнистыми коврами
Среди полей, вокруг холмов;
Брега с недвижною рекою
Сравняла пухлой пеленою;
Блеснул мороз. И рады мы
Проказам матушки зимы.
Не радо ей лишь сердце Тани.
Нейдёт она зиму встречать,
Морозной пылью подышать
И первым снегом с кровли бани
Умыть лицо, плеча и грудь:
Татьяне страшен зимний путь.
She’s come, herself she scatters, weighting
The oaken boughs with flocks of snow;
Lies down in carpets undulating
Over the hills and fields below;
Spreads out a puffy shroud to cover
The trace of banks and frozen river;
Frost gleams. And we take pleasure in
Old Mother Winter’s frolicking.
But Tanya finds her antics galling.
She shuns the winter, cannot bear
To take a breath of frosty air,
Or at the bath with new snow falling
To wash her face, her shoulders, breast.
Tatiana dreads this winter’s quest.
XXXI
XXXI
Отъезда день давно просрочен,
Проходит и последний срок.
Осмотрен, вновь обит, упрочен
Забвенью брошенный возок.
Обоз обычный, три кибитки
Везут домашние пожитки,
Кастрюльки, стулья, сундуки,
Варенье в банках, тюфяки,
Перины, клетки с петухами,
Горшки, тазы et cetera,
Ну, много всякого добра.
И вот в избе между слугами
Поднялся шум, прощальный плач:
Ведут на двор осьмнадцать кляч,
Departure has been long extended,
The final date is almost gone.
The coach has been inspected, mended,
Recovered from oblivion.
The usual three kibitkas manage
The plethora of goods and baggage:
Pans, jars of jam, and chairs and chests
And feather beds and mattresses,
Roosters in cages, pots and basins,
Etcetera — for so much more
Is wrested from the family store.
And in the log hut, losing patience
The servants weep, farewell is hard:
And eighteen nags invade the yard.
XXXII
XXXII
В возок боярский их впрягают,
Готовят завтрак повара,
Горой кибитки нагружают,
Бранятся бабы, кучера.
На кляче тощей и косматой
Сидит форейтор бородатый,
Сбежалась челядь у ворот
Прощаться с барами. И вот
Уселись, и возок почтенный,
Скользя, ползёт за ворота.
«Простите, мирные места!
Прости, приют уединённый!
Увижу ль вас?..» И слёз ручей
У Тани льётся из очей.
They’re harnessed to the master carriage,
The cooks prepare a lunch for all,
The three kibitkas teem with baggage,
While household women, coachmen brawl.
A bearded outrider is seated
Upon a jade, unkempt, depleted.
Up at the gate retainers vie
To bid their mistresses goodbye.
The venerable carriage, gliding,
Has crept beyond the gate. ‘Farewell,
You peaceful places, hill and dell!
Farewell the refuge that I’d hide in!
When shall I see you all?’ she cries,
And tears stream out of Tanya’s eyes.
XXXIII
XXXIII
Когда благому просвещенью
Отдвинем более границ,
Со временем (по расчисленью
Философических таблиц,
Лет чрез пятьсот) дороги, верно,
У нас изменятся безмерно:
Шоссе Россию здесь и тут,
Соединив, пересекут.
Мосты чугунные чрез воды
Шагнут широкою дугой,
Раздвинем горы, под водой
Пророем дерзостные своды,
И заведёт крещёный мир
На каждой станции трактир.
When we are free of the constrictions
Of our benign enlightenment,
In time (we’re told, from the predictions
Of philosophic measurement,
In some five hundred years) our highways
Will no more look like tawdry byways,
But surfaced roads on every hand
Will unify the Russian land,
And cast-iron bridges will support us
On wide arcs over waterways,
We’ll part the mountains in the skies,
Dig daring tunnels under waters,
And Christendom will institute
A chain of inns on every route.
XXXIV
XXXIV
Теперь у нас дороги плохи*,
Мосты забытые гниют,
На станциях клопы да блохи
Заснуть минуты не дают;
Трактиров нет. В избе холодной
Высокопарный, но голодный
Для виду прейскурант висит
И тщетный дразнит аппетит,
Меж тем как сельские циклопы
Перед медлительным огнём
Российским лечат молотком
Изделье лёгкое Европы,
Благословляя колеи
И рвы отеческой земли.
But now our roadways are decaying,
Our bridges, now forgotten, rot,
At stations fleas and bedbugs preying
Won’t let a traveller sleep a jot.
There are no inns. In some cold cabin
There hangs for show a highfalutin’
And meagre menu to excite
An unrewarded appetite;
While rural Cyclopes take courage
Before a fire of little heat,
And with a Russian hammer treat
A slender European carriage,
And bless the ditches and the moats
That constitute our country’s roads.
XXXV
XXXV
Зато зимы порой холодной
Езда приятна и легка.
Как стих без мысли в песне модной
Дорога зимняя гладка.
Автомедоны наши бойки,
Неутомимы наши тройки,
И вёрсты, теша праздный взор,
В глазах мелькают как забор*.
К несчастью, Ларина тащилась,
Боясь прогонов дорогих,
Не на почтовых, на своих,
И наша дева насладилась
Дорожной скукою вполне:
Семь суток ехали оне.
Yet in the chilly winter season
A drive is light and pleasant. Like
A voguish song devoid of reason,
Unruffled is the winter track.
We have automedons, quick-witted,
And troikas tireless and intrepid,
And mileposts, like a fence, race by,
Diverting the lethargic eye.
But Larina drove none too fleetly,
Her transport all her own for fear
Post-chaises would have proved too dear,
And our young maid enjoyed completely
The road’s monotonous delights:
They travelled seven days and nights.
XXXVI
XXXVI
Но вот уж близко. Перед ними
Уж белокаменной Москвы,
Как жар, крестами золотыми
Горят старинные главы.
Ах, братцы! как я был доволен,
Когда церквей и колоколен,
Садов, чертогов полукруг
Открылся предо мною вдруг!
Как часто в горестной разлуке,
В моей блуждающей судьбе,
Москва, я думал о тебе!
Москва… как много в этом звуке
Для сердца русского слилось!
Как много в нём отозвалось!
But they are close now, and their horses
To white-stone Moscow gallop, as
They glimpse ahead the golden crosses
Glowing on ancient cupolas.
Brothers, there’s nothing that can equal
My pleasure when a semi-circle
Of churches, belfries, gardens, halls
Opened to me inside the walls.
How often, sadly separated,
Fated to roam without resort,
Moscow, it was of you I thought!
Moscow, whose name reverberated
In every Russian heart! I heard
So many echoes in that word!
XXXVII
XXXVII
Вот, окружён своей дубравой,
Петровский замок. Мрачно он
Недавнею гордится славой.
Напрасно ждал Наполеон,
Последним счастьем упоённый,
Москвы коленопреклонённой
С ключами старого Кремля;
Нет, не пошла Москва моя
К нему с повинной головою.
Не праздник, не приёмный дар,
Она готовила пожар
Нетерпеливому герою.
Отселе, в думу погружён,
Глядел на грозный пламень он.
Here next, by leafy grove surrounded,
Petrovsky Castle stands. Dark pride
In recent glory here resounded.
Here Bonaparte chose to reside
By Fortune’s smile intoxicated,
He waited — but in vain he waited —
For Moscow on her bended knees
To yield to him old Kremlin’s keys.
My Moscow spurned such self-abasement,
No gift, no feast day she declared,
A fiery welcome she prepared
To greet a hero so impatient.
From here he watched, in thought immersed,
The dreadful conflagration burst.
XXXVIII
XXXVIII
Прощай, свидетель падшей славы,
Петровский замок. Ну! не стой,
Пошёл! Уже столпы заставы
Белеют; вот уж по Тверской
Возок несётся чрез ухабы.
Мелькают мимо будки, бабы,
Мальчишки, лавки, фонари,
Дворцы, сады, монастыри,
Бухарцы, сани, огороды,
Купцы, лачужки, мужики,
Бульвары, башни, казаки,
Аптеки, магазины моды,
Балконы, львы на воротах
И стаи галок на крестах.
Farewell to you, Petrovsky Palace,
Witness of glory’s first defeat,
Away now to the turnpike pillars
Whitening on Tverskaya Street.
Across the pits the carriage flashes,
Past sentries, peasant women dashes,
Past street lamps, shops and errand boys,
Past monasteries, gardens, sleighs,
Mansions, Bokharans, small plantations,
Shacks, merchants, peasants selling wares,
Boulevards and Cossack messengers,
Towers, pharmacies and stores with fashions,
Balconies, gates where lions curl,
Crosses where flocks of jackdaws swirl.
XXXIX. XL
XXXIX. XL
В сей утомительной прогулке
Проходит час-другой, и вот
У Харитонья в переулке
Возок пред домом у ворот
Остановился. К старой тётке,
Четвёртый год больной в чахотке,
Они приехали теперь.
Им настежь отворяет дверь,
В очках, в изорванном кафтане,
С чулком в руке, седой калмык.
Встречает их в гостиной крик
Княжны, простёртой на диване.
Старушки с плачем обнялись,
И восклицанья полились.
An hour or two they go on driving
In this exhausting marathon,
When at a gated house arriving,
They stop — just by St Khariton
To see an aunt, who, with consumption
Some four years now, can hardly function.
To them the door is opened wide,
A grey-haired Kalmyk stands inside,
Arrayed in torn kaftan and glasses,
And with a stocking in his hand.
In the salon, from her divan,
The cry they hear is the Princess’s.
The two old ladies weep, embrace
And exclamations pour apace.
XLI
XLI
«Княжна, mon ange!» — «Pachette!»* — «Алина»! —
«Кто б мог подумать? Как давно!
Надолго ль? Милая! Кузина!
Садись — как это мудрено!
Ей-богу, сцена из романа…» —
«А это дочь моя, Татьяна». —
«Ах, Таня! подойди ко мне —
Как будто брежу я во сне…
Кузина, помнишь Грандисона?»
«Как, Грандисон?.. а, Грандисон!
Да, помню, помню. Где же он?» —
«В Москве, живёт у Симеона;
Меня в сочельник навестил;
Недавно сына он женил.
‘Princesse, mon ange!’ ‘Pachette!’ ‘Dear cousin
Alina!’ ‘Who’d have thought? It’s been
So long. You’ll stay? Well, stop this fussing,
Sit down — how wonderful, a scene
Out of a novel, just the manner.’
‘But meet my daughter here, Tatiana.’
‘Ah Tanya, come to me, my dear…
I’m getting quite deranged, I fear…
Our Grandison, do you remember?’
‘What Grandison? Oh, Grandison!
Of course, I wonder where he’s gone?’
‘Lives near St Simeon’s; last December,
On Christmas Eve he called on me:
Married a son quite recently.
XLII
XLII
А тот… но после всё расскажем,
Не правда ль? Всей её родне
Мы Таню завтра же покажем.
Жаль, разъезжать нет мочи мне:
Едва, едва таскаю ноги.
Но вы замучены с дороги;
Пойдёмте вместе отдохнуть…
Ох, силы нет… устала грудь…
Мне тяжела теперь и радость,
Не только грусть… душа моя,
Уж никуда не годна я…
Под старость жизнь такая гадость…»
И тут, совсем утомлена,
В слезах раскашлялась она.
‘The other one — a little patience…
Tomorrow, Tanya we shall show
To all her various relations.
Pity, I’m too infirm to go,
I scarce can drag my feet, the devils,
But you are weary from your travels;
Together let us take a rest,
Oh, I’ve no strength… my poor, tired chest…
Not even joy, not only sorrow
Is hard for me to bear, my dear.
I’m good for nothing now, it’s clear.
Life in old age is such a horror.’
And, weeping, by exhaustion hit,
She breaks into a coughing fit.
XLIII
XLIII
Больной и ласки и веселье
Татьяну трогают; но ей
Не хорошо на новоселье,
Привыкшей к горнице своей.
Под занавескою шёлковой
Не спится ей в постеле новой,
И ранний звон колоколов,
Предтеча утренних трудов,
Её с постели подымает.
Садится Таня у окна.
Редеет сумрак; но она
Своих полей не различает:
Пред нею незнакомый двор,
Конюшня, кухня и забор.
Tatiana’s touched by the good-hearted
Affection of the invalid,
And yet she is unhappy, parted
From her accustomed room and bed.
Round her a silken curtain closes,
Yet she can’t sleep, when she reposes,
The church bells’ early roundelay,
Precursor of the labouring day,
Arouses her, and in the shadows
She sits beside the window, sees
The darkness thinning by degrees,
But can’t discern her fields, her meadows,
Before her lies a yard that’s strange,
A stable, fence and kitchen range.
XLIV
XLIV
И вот по родственным обедам
Развозят Таню каждый день
Представить бабушкам и дедам
Её рассеянную лень.
Родне, прибывшей издалеча,
Повсюду ласковая встреча,
И восклицанья, и хлеб-соль.
«Как Таня выросла! Давно ль
Я, кажется, тебя крестила?
А я так на руки брала!
А я так за уши драла!
А я так пряником кормила!»
И хором бабушки твердят:
«Как наши годы-то летят!»
To daily dinners Tanya’s taken
With her extended family,
But grandmas, grandpas cannot quicken
The girl’s abstracted lethargy.
Relatives from a far location
Are welcomed with solicitation,
With exclamations and good cheer.
‘How Tanya’s grown! How long, my dear,
Since at your christening I dried you,’
‘And since I held you — all those years!’
‘And since I pulled you by the ears!’
‘And since with gingerbread I plied you!’
And grandmothers in chorus cry:
‘Oh how our years go flying by!’
XLV
XLV
Но в них не видно перемены;
Всё в них на старый образец:
У тётушки княжны Елены
Всё тот же тюлевый чепец;
Всё белится Лукерья Львовна,
Всё то же лжёт Любовь Петровна,
Иван Петрович так же глуп,
Семён Петрович так же скуп,
У Пелагеи Николавны
Всё тот же друг мосье Финмуш,
И тот же шпиц, и тот же муж;
А он, всё клуба член исправный,
Всё так же смирен, так же глух
И так же ест и пьёт за двух.
But nothing changes in their bearing,
Where age-old fashion is the rule;
The princess Aunt Yelena’s wearing
Her ancient mobcap made of tulle;
Cerused still is Lukerya Lvovna,
Still telling lies Lyubov Petrovna,
Ivan Petrovich is inane,
Semyon Petrovich just as mean;
Still Pelageya Nikolavna
Keeps Monsieur Finemouche in her house
With Pomeranian dog and spouse.
While he, the conscientious clubber,
Is still the meek and deaf man who
Consumes and drinks enough for two.
XLVI
XLVI
Их дочки Таню обнимают.
Младые грации Москвы
Сначала молча озирают
Татьяну с ног до головы;
Её находят что-то странной,
Провинциальной и жеманной,
И что-то бледной и худой,
А впрочем, очень недурной;
Потом, покорствуя природе,
Дружатся с ней, к себе ведут,
Целуют, нежно руки жмут,
Взбивают кудри ей по моде
И поверяют нараспев
Сердечны тайны, тайны дев.
Their daughters put their arms round Tanya.
These graces of young Moscow now
Without a word observe Tatiana,
Surveying her from top to toe;
They find her somewhat unexpected,
Provincial and a touch affected,
A little pale, a little thin,
But passable for kith and kin;
And then, to nature’s way submitting,
They take her to their rooms, make friends,
And kiss her, gently squeezing hands,
Fluff up her curls to look more fitting,
And in their singsong tones impart
Maids’ secrets, secrets of the heart,
XLVII
XLVII
Чужие и свои победы,
Надежды, шалости, мечты.
Текут невинные беседы
С прикрасой лёгкой клеветы.
Потом, в отплату лепетанья,
Её сердечного признанья
Умильно требуют оне.
Но Таня, точно как во сне,
Их речи слышит без участья,
Не понимает ничего,
И тайну сердца своего,
Заветный клад и слёз и счастья,
Хранит безмолвно между тем
И им не делится ни с кем.
Conquests, their own and those of others,
Their hopes, their pranks, their reveries.
Their guileless conversation gathers,
Embellished by slight calumnies,
Then, to requite their indiscretion,
They sweetly ask for her confession
Of secrets of the heart she keeps.
But Tanya, just as if she sleeps,
Is hearing them without partaking,
And, understanding nothing, she
Protects her secret silently,
Her heart’s fond treasure, blissful, aching,
The tears and joys she will not share
With anyone encountered there.
XLVIII
XLVIII
Татьяна вслушаться желает
В беседы, в общий разговор;
Но всех в гостиной занимает
Такой бессвязный, пошлый вздор;
Всё в них так бледно, равнодушно;
Они клевещут даже скучно;
В бесплодной сухости речей,
Расспросов, сплетён и вестей
Не вспыхнет мысли в целы сутки,
Хоть невзначай, хоть наобум
Не улыбнётся томный ум,
Не дрогнет сердце, хоть для шутки.
И даже глупости смешной
В тебе не встретишь, свет пустой.
Tatiana seeks to be convivial,
To listen to what people say,
But in the drawing-room such trivial
And incoherent rot holds sway;
The people are so pale and weary,
Their very slander’s dull and dreary.
Within this land of sterile views,
Interrogations, gossip, news,
Through four-and-twenty hours you’ll never
Spot one lone thought, even by chance;
A languid mind won’t smile or dance,
Even in jest the heart won’t quiver.
We might to foolish jokes respond,
If you but knew some, hollow monde!
XLIX
XLIX
Архивны юноши толпою
На Таню чопорно глядят
И про неё между собою
Неблагосклонно говорят.
Один какой-то шут печальный
Её находит идеальной
И, прислонившись у дверей,
Элегию готовит ей.
У скучной тётки Таню встретя,
К ней как-то Вяземский подсел
И душу ей занять успел.
И, близ него её заметя,
Об ней, поправя свой парик,
Осведомляется старик.
The archive boys in congregation
Cast eyes on Tanya priggishly
And speak of her with denigration
In one another’s company.
But there’s one coxcomb in dejection
For whom she seems ideal perfection,
And, leaning on a doorpost, he
Prepares for her an elegy.
Once, Vyazemsky, on meeting Tanya
At some dull aunt’s, sat by the girl
And managed to engage her soul,
And near him, an old man, who’d seen her,
Straightening out his wig, inquired
After this maiden he admired.
L
L
Но там, где Мельпомены бурной
Протяжный раздаётся вой,
Где машет мантией мишурной
Она пред хладною толпой,
Где Талия тихонько дремлет
И плескам дружеским не внемлет,
Где Терпсихоре лишь одной
Дивится зритель молодой
(Что было также в прежни леты,
Во время ваше и моё),
Не обратились на неё
Ни дам ревнивые лорнеты,
Ни трубки модных знатоков
Из лож и кресельных рядов.
But where Melpomene is uttering
Her loud, protracted wails, laments
And, with her gaudy mantle fluttering,
Confronts a frigid audience,
Where Thalia is quietly napping,
Hearkening not to friendly clapping,
Where to Terpsichore alone
he young spectator now is drawn
(As was the case in years departed,
In your day and in mine the same),
At whom no jealous ladies aim
Lorgnettes when once the ballet’s started.
Nor modish experts train a glass,
From box or stall, to judge her class.
LI
LI
Её привозят и в Собранье.
Там теснота, волненье, жар,
Музыки грохот, свеч блистанье,
Мельканье, вихорь быстрых пар,
Красавиц лёгкие уборы,
Людьми пестреющие хоры,
Невест обширный полукруг,
Всё чувства поражает вдруг.
Здесь кажут франты записные
Своё нахальство, свой жилет
И невнимательный лорнет.
Сюда гусары отпускные
Спешат явиться, прогреметь,
Блеснуть, пленить и улететь.
To the Assembly, too, they bring her,
Where the excitement, crush and heat,
The tapers’ glare, the music’s clangour,
The flicker, whirl of dancing feet,
The light attire of pretty women,
The galleries with people brimming,
The arc of seats for brides-to-be
All strike the senses suddenly.
Here are inveterate fops, parading
Their waistcoats and impertinence,
And nonchalantly held lorgnettes.
Here are hussars on leave, invading,
Who, thundering through in great display,
Flash, captivate and fly away.
LII
LII
У ночи много звёзд прелестных,
Красавиц много на Москве.
Но ярче всех подруг небесных
Луна в воздушной синеве.
Но та, которую не смею
Тревожить лирою моею,
Как величавая луна,
Средь жён и дев блестит одна.
С какою гордостью небесной
Земли касается она!
Как негой грудь её полна!
Как томен взор её чудесный!..
Но полно, полно; перестань:
Ты заплатил безумству дань.
The night has many starry clusters,
And Moscow pretty women, too,
But, brighter far than all her sisters,
The moon shines in the airy blue.
But she — my lyre dares not disquiet her
With songs, I fear, that won’t delight her —
Shines like the regal moon alone
‘Midst maids and ladies round her throne.
With what celestial pride she graces
The earth which by her is caressed,
What blissful feelings fill her breast,
How wondrous-languidly she gazes!…
But stop, enough, I beg of you,
To folly now you’ve paid your due.
LIII
LIII
Шум, хохот, беготня, поклоны,
Галоп, мазурка, вальс… Меж тем
Между двух тёток, у колонны,
Не замечаема никем,
Татьяна смотрит и не видит,
Волненье света ненавидит;
Ей душно здесь… Она мечтой
Стремится к жизни полевой,
В деревню, к бедным поселянам,
В уединённый уголок,
Где льётся светлый ручеёк,
К своим цветам, к своим романам
И в сумрак липовых аллей,
Туда, где он являлся ей.
Noise, laughter, galop, waltz, mazurka,
Bows, bustle… meanwhile from the dance
Tatiana hides — the capers irk her —
Beside a column, ‘twixt two aunts,
She looks but does not see, detesting
The worldly tumult and the jesting,
She, stifling here, in fancy strains
To reach again her fields and lanes,
Her rural life: the tranquil bowers,
The poor folk, the secluded nook
Where flows a tiny, limpid brook,
Her novels and the country flowers,
And those tenebrous linden ways
Where he appeared in former days.
LIV
LIV
Так мысль её далече бродит:
Забыт и свет и шумный бал,
А глаз меж тем с неё не сводит
Какой-то важный генерал.
Друг другу тётушки мигнули,
И локтем Таню враз толкнули,
И каждая шепнула ей:
«Взгляни налево поскорей». —
«Налево? где? что там такое?» —
«Ну, что бы ни было, гляди…
В той кучке, видишь? впереди,
Там, где ещё в мундирах двое…
Вот отошёл… вот боком стал… —
«Кто? толстый этот генерал?»
But while her mind is in the distance,
Forgetting monde and noisy ball,
A certain general of substance
Won’t take his eyes off her at all.
The two aunts wink and in like manner
Both with their elbows nudge Tatiana,
And each one whispers in her ear:
‘Look quickly to the left, my dear.’
‘The left? But where? What is so special?’
‘Well, never mind what it may be,
Just look… that group… in front, you see…
Those two in uniform, official…
Gone… Wait, his profile’s in between.’
‘Who? That fat general, you mean?’
LV
LV
Но здесь с победою поздравим
Татьяну милую мою
И в сторону свой путь направим,
Чтоб не забыть, о ком пою…
Да кстати, здесь о том два слова:
Пою приятеля младого
И множество его причуд.
Благослови мой долгий труд,
О ты, эпическая муза!
И, верный посох мне вручив,
Не дай блуждать мне вкось и вкрив.
Довольно. С плеч долой обуза!
Я классицизму отдал честь:
Хоть поздно, а вступленье есть.
But let’s extend congratulations
To dear Tatiana, triumphing,
And change my course (entreating patience),
Lest I forget of whom I sing.
And by the way two words, updating:
‘I sing a youthful friend, relating
His many eccentricities.
Please favour the felicities,
O epic Muse, of my exertions,
And, with your trusty staff, let me
Not wander on so waywardly.’
There, done! Enough! No more diversions!
Thus, classicism I placate:
An Introduction’s here, though late.
Глава восьмая
Chapter VIII
Fare thee well, and if for ever
Still for ever, fare thee well.
Byron*
Fare thee well, and, if for ever.
Still forever fare thee well.
Byron
I
I
В те дни, когда в садах Лицея
Я безмятежно расцветал,
Читал охотно Апулея*,
А Цицерона* не читал,
В те дни в таинственных долинах,
Весной, при кликах лебединых,
Близ вод, сиявших в тишине,
Являться муза стала мне.
Моя студенческая келья
Вдруг озарилась: муза в ней
Открыла пир младых затей,
Воспела детские веселья,
И славу нашей старины,
И сердца трепетные сны.
In those far days, serene and careless,
The lycée’s gardens saw me grow,
I read with pleasure Apuleius
And disregarded Cicero,
In those far days, in dales mysterious,
In spring, when swans call out, imperious,
Near waters shining tranquilly,
The Muse began to visit me.
My student cell was inundated
With sudden light. She brought me there
A youthful feast, a merry fare
Of fancies that in song she fêted,
Sang, too, our glorious, ancient themes,
Sang of the heart that stirs our dreams.
II
II
И свет её с улыбкой встретил;
Успех нас первый окрылил;
Старик Державин нас заметил
И, в гроб сходя, благословил.
……………………………………
And with a smile my Muse was greeted;
Our first success encouraged us,
We were by old Derzhavin heeded
And blessed before he joined the dust…
III
III
И я, в закон себе вменяя
Страстей единый произвол,
С толпою чувства разделяя,
Я музу резвую привёл
На шум пиров и буйных споров,
Грозы полуночных дозоров;
И к ним в безумные пиры
Она несла свои дары
И как вакханочка резвилась,
За чашей пела для гостей,
И молодёжь минувших дней
За нею буйно волочилась,
А я гордился меж друзей
Подругой ветреной моей.
And I, who make the rule of passions
The only law I recognize,
Sharing my feelings with the fashions,
I led my frisky Muse to prize
The noise of feasts and fierce discussions,
Of watch-endangering excursions;
And to these crazy feasts she brought
Her native gifts, began to sport
And gambol like a young bacchante,
And, over cups, to guests she’d sing,
And in a youthful gathering
Among the men she’d be the centre,
And in that amicable crowd,
My giddy mistress made me proud.
IV
IV
Но я отстал от их союза
И вдаль бежал… Она за мной.
Как часто ласковая муза
Мне услаждала путь немой
Волшебством тайного рассказа!
Как часто по скалам Кавказа
Она Ленорой, при луне,
Со мной скакала на коне!
Как часто по брегам Тавриды
Она меня во мгле ночной
Водила слушать шум морской,
Немолчный шёпот Нереиды,
Глубокий, вечный хор валов,
Хвалебный гимн отцу миров.
But I seceded from their union
And fled afar… she followed me.
How often would she, fond companion,
Sweeten my mute trajectory
With secret tales and magic aura!
How often, moonlit, like Leonora,
She d gallop with me on a horse
Across the crags of Caucasus!
How often on the shores of Tauris
She led me in nocturnal gloom
To listen to the sea’s dull boom,
The Nereids unceasing chorus,
The waves profound, eternal choir
And hymn of praise to heaven’s sire.
V
V
И, позабыв столицы дальной
И блеск и шумные пиры,
В глуши Молдавии печальной
Она смиренные шатры
Племён бродящих посещала,
И между ими одичала,
И позабыла речь богов
Для скудных, странных языков,
Для песен степи, ей любезной…
Вдруг изменилось всё кругом,
И вот она в саду моём
Явилась барышней уездной,
С печальной думою в очах,
С французской книжкою в руках.
And then a change in her behaviour:
Forgetting feasts and opulence,
Amid the wastes of sad Moldavia
She visited the humble tents
Of wandering tribes, and, living with them,
Grew wild and shared their daily rhythm,
Forgetting her Olympian speech
For strange, scant tongues the tribesmen teach,
For steppe-land song she found appealing…
Then suddenly this picture cleared
And in my garden she appeared
As a provincial miss, revealing
A thoughtful sadness in her look
And in her hands a small, French book.
VI
VI
И ныне музу я впервые
На светский раут* привожу;
На прелести её степные
С ревнивой робостью гляжу.
Сквозь тесный ряд аристократов,
Военных франтов, дипломатов
И гордых дам она скользит;
Вот села тихо и глядит,
Любуясь шумной теснотою,
Мельканьем платьев и речей,
Явленьем медленным гостей
Перед хозяйкой молодою,
И тёмной рамою мужчин
Вкруг дам, как около картин.
And, for the first time now, I’m taking
My Muse to join a worldly rout;
With jealous apprehension quaking,
I view the steppe-land charms she’s brought.
Through solid rows aristocratic,
Of army fops, corps diplomatic
And past imperious dames she flits.
Now, looking quietly, she sits,
The noisy multitude admiring,
The flickering of dress and speech,
The guests who slowly try to reach
The young hostess, who waits untiring,
The men, who, like dark picture frames,
Surround the women and the dames.
VII
VII
Ей нравится порядок стройный
Олигархических бесед,
И холод гордости спокойной,
И эта смесь чинов и лет.
Но это кто в толпе избранной
Стоит безмолвный и туманный?
Для всех он кажется чужим.
Мелькают лица перед ним,
Как ряд докучных привидений.
Что, сплин иль страждущая спесь
В его лице? Зачем он здесь?
Кто он таков? Ужель Евгений?
Ужели он?.. Так, точно он.
— Давно ли к нам он занесён?
She liked the hieratic order
Of oligarchic colloquies,
The chill of tranquil pride that awed her,
And ranks and years that mixed at ease.
But who in this august collection
Stands silently, with disaffection?
Not one of them appears to know.
Before him, faces come and go
Like ghosts in tedious succession.
What does his face show — spleen, hurt pride?
Why is this person at our side?
Who is he? Well, it’s my impression
He’s Eugene. Really? Yes, it’s clear.
What wind is it that’s blown him here?
VIII
VIII
Всё тот же ль он иль усмирился?
Иль корчит так же чудака?
Скажите, чем он возвратился?
Что нам представит он пока?
Чем ныне явится? Мельмотом,
Космополитом, патриотом,
Гарольдом, квакером, ханжой,
Иль маской щегольнёт иной,
Иль просто будет добрый малой,
Как вы да я, как целый свет?
По крайней мере мой совет:
Отстать от моды обветшалой.
Довольно он морочил свет…
— Знаком он вам? — И да и нет.
Is he the same or more pacific?
Has he returned in novel style?
Or does he still play the eccentric?
What will he stage for us meanwhile?
As what will he appear now? Melmoth?
A cosmopolitan, a patriot,
A Harold, Quaker, Pharisee
Or else some other jeu d’esprit
Or simply as a decent fellow,
Like you and me and everyone?
A fashion that is past and done
I say you should not try to follow.
We’ve had enough of all his show.
‘You know him, then?’ ‘Well, yes and no.’
IX
IX
— Зачем же так неблагосклонно
Вы отзываетесь о нём?
За то ль, что мы неугомонно
Хлопочем, судим обо всём,
Что пылких душ неосторожность
Самолюбивую ничтожность
Иль оскорбляет, иль смешит,
Что ум, любя простор, теснит,
Что слишком часто разговоры
Принять мы рады за дела,
Что глупость ветрена и зла,
Что важным людям важны вздоры,
И что посредственность одна
Нам по плечу и не странна?
‘Then tell me why you’re so begrudging,
When talking of him. Might it be
Because we never tire of judging
The world around us ceaselessly,
Because a rash and fiery spirit,
To smug nonentities that near it,
Seems insolent and out of place,
And men of wit constrain your space?
Because we’re wont to talk forever
Instead of acting or because
Stupidity wins our applause?
Because grave men delight in trivia,
And only mediocrity
Will make us feel at liberty?’
X
X
Блажен, кто смолоду был молод,
Блажен, кто вовремя созрел,
Кто постепенно жизни холод
С летами вытерпеть умел;
Кто странным снам не предавался,
Кто черни светской не чуждался,
Кто в двадцать лет был франт иль хват,
А в тридцать выгодно женат;
Кто в пятьдесят освободился
От частных и других долгов,
Кто славы, денег и чинов
Спокойно в очередь добился,
О ком твердили целый век:
N. N. прекрасный человек.
Blest who in youth was truly youthful,
Blest who matured in proper time,
Who, step by step, remaining truthful,
Could weather, yearly, life’s bleak clime,
To curious dreams was not addicted,
Nor by the social mob constricted,
At twenty was a blade or swell
And then at thirty married well;
Ridding himself, on reaching fifty,
Of debts and other bills to foot,
Then calmly gaining rank, repute
And money, too, by being thrifty;
Of whom the world’s opinion ran:
NN’s an estimable man.
XI
XI
Но грустно думать, что напрасно
Была нам молодость дана,
Что изменяли ей всечасно,
Что обманула нас она;
Что наши лучшие желанья,
Что наши свежие мечтанья
Истлели быстрой чередой,
Как листья осенью гнилой.
Несносно видеть пред собою
Одних обедов длинный ряд,
Глядеть на жизнь как на обряд
И вслед за чинною толпою
Идти, не разделяя с ней
Ни общих мнений, ни страстей.
How sad, however, if we’re given
Our youth as something to betray,
And what if youth in turn is driven
To cheat on us, each hour, each day,
If our most precious aspirations,
Our freshest dreams, imaginations
In fast succession have decayed,
As leaves, in putrid autumn, fade.
It is too much to see before one
Nothing but dinners in a row,
Behind the seemly crowd to go,
Regarding life as mere decorum,
Having no common views to share,
Nor passions that one might declare.
XII
XII
Предметом став суждений шумных,
Несносно (согласитесь в том)
Между людей благоразумных
Прослыть притворным чудаком,
Или печальным сумасбродом,
Иль сатаническим уродом,
Иль даже демоном моим.
Онегин (вновь займуся им),
Убив на поединке друга,
Дожив без цели, без трудов
До двадцати шести годов,
Томясь в бездействии досуга
Без службы, без жены, без дел,
Ничем заняться не умел.
When noisy comments start to plague you,
You won’t endure it (you’ll agree),
If people of good sense should take you
For someone feigning oddity,
A melancholy, crazed impostor
Or maybe a satanic monster
Or even my own Demon. Thus,
Onegin once more busies us.
He’d killed his friend; bereft of pleasure,
He lived with neither work nor goal
Till twenty-six, and still his soul
Languished in unproductive leisure;
He lacked employment and a wife
And any purpose in his life.
XIII
XIII
Им овладело беспокойство,
Охота к перемене мест
(Весьма мучительное свойство,
Немногих добровольный крест).
Оставил он своё селенье,
Лесов и нив уединенье,
Где окровавленная тень
Ему являлась каждый день,
И начал странствия без цели,
Доступный чувству одному;
И путешествия ему,
Как всё на свете, надоели;
Он возвратился и попал,
Как Чацкий, с корабля на бал.
A restless spirit took him over,
A wish to travel, anywhere
(An inclination like a fever
Or cross that few will gladly bear).
And so he came to the conclusion
To leave the fields’ and woods’ seclusion,
Where every day a bloodstained shade
Appeared to him and would not fade,
And sallied forth without direction,
With one sensation in his mind;
And, as with all he’d left behind,
So travel, too fed his dejection.
He found his way back after all,
Like Chatsky, leaving boat for ball.
XIV
XIV
Но вот толпа заколебалась,
По зале шёпот пробежал…
К хозяйке дама приближалась,
За нею важный генерал.
Она была нетороплива,
Не холодна, не говорлива,
Без взора наглого для всех,
Без притязаний на успех,
Без этих маленьких ужимок,
Без подражательных затей…
Всё тихо, просто было в ней,
Она казалась верный снимок
Du comme il faut… (Шишков, прости:
Не знаю, как перевести.)
But look at how the crowd is clearing,
How whispers speed around the hall…
The hostess sees a lady nearing,
In tow a weighty general.
She is unhurried, not loquacious,
Not cold, standoffish, not ungracious,
She does not stare with insolence,
And to success makes no pretence;
Reveals no petty affectation
Or imitative artifice,
She shows a quiet, simple grace,
And seems a faithful illustration
Of comme il faut (a phrase which I,
Shishkov forgive, can’t Russify).
XV
XV
К ней дамы подвигались ближе;
Старушки улыбались ей;
Мужчины кланялися ниже,
Ловили взор её очей;
Девицы проходили тише
Пред ней по зале; и всех выше
И нос и плечи подымал
Вошедший с нею генерал.
Никто б не мог её прекрасной
Назвать; но с головы до ног
Никто бы в ней найти не мог
Того, что модой самовластной
В высоком лондонском кругу
Зовётся vulgar*. (Не могу…
The ladies gathered closer to her;
Old women smiled as she passed by,
The gentlemen were bowing lower,
Endeavouring to catch her eye.
In front of her, the girls stopped chasing
Across the room, while gravely raising
Shoulders and nose above them all,
The general impressed the hall.
None could have said she was a beauty,
Nevertheless, from head to foot,
None could have found in her what would,
In fashionable London city,
In that high autocratic court,
Be known as vulgar (I can not…
XVI
XVI
Люблю я очень это слово,
Но не могу перевести;
Оно у нас покамест ново,
И вряд ли быть ему в чести.
Оно б годилось в эпиграмме…)
Но обращаюсь к нашей даме.
Беспечной прелестью мила,
Она сидела у стола
С блестящей Ниной Воронскою,
Сей Клеопатрою Невы;
И верно б согласились вы,
Что Нина мраморной красою
Затмить соседку не могла,
Хоть ослепительна была.
I’ m very fond of this expression,
But own, I can’t translate it yet,
It still feels like an innovation
And hardly suits our etiquette;
An epigram might serve it better…)
But let me turn now to our matter.
With carefree charm, our lady sat,
Engaged in amicable chat
With Nina Voronskoy, at table,
The Cleopatra of Neva,
Who, though more beautiful by far,
With classic features, smooth like marble,
Could not eclipse her fellow guest,
For all the dazzle she possessed.
XVII
XVII
«Ужели, — думает Евгений, —
Ужель она? Но точно… Нет…
Как! из глуши степных селений…»
И неотвязчивый лорнет
Он обращает поминутно
На ту, чей вид напомнил смутно
Ему забытые черты.
«Скажи мне, князь, не знаешь ты,
Кто там в малиновом берете
С послом испанским говорит?»
Князь на Онегина глядит.
«Ага! давно ж ты не был в свете.
Постой, тебя представлю я». —
«Да кто ж она?» — «Жена моя».
‘Can it be possible?’ thinks Eugene
‘Can it be she? But no… and yet…
What! From the steppes, that outback region…?’
He keeps his resolute lorgnette
Directed at her every minute
And dimly sees, reflected in it,
Looks he’d forgotten long ago.
‘Excuse me, Prince, but do you know
That lady in the crimson beret
Talking with Spain’s ambassador?’
The Prince looks at Onegin: ‘Ah!
You’ve been away a long time — very,
Wait, I’ll present you, when they end.’
‘But who is she?’ ‘My wife, dear friend.’
XVIII
XVIII
«Так ты женат! не знал я ране!
Давно ли?» — «Около двух лет». —
«На ком?» — «На Лариной». — «Татьяне!»
«Ты ей знаком?» — «Я им сосед». —
«О, так пойдём же». Князь подходит
К своей жене и ей подводит
Родню и друга своего.
Княгиня смотрит на него…
И что ей душу ни смутило,
Как сильно ни была она
Удивлена, поражена,
Но ей ничто не изменило:
В ней сохранился тот же тон,
Был так же тих её поклон.
‘You’re married.’ ‘Oh, you did not know then?’
‘How long?’ ‘About two years.’ ‘To whom?’
‘To Larina.’ ‘Tatiana!’ ‘Oh then,
She knows you.’ ‘I live near her home.’
‘In that case, come,’the Prince says, taking
His relative and friend, Onegin,
To meet his wife. The Princess looks
At him… and whatsoever shakes
Her soul, whatever her impression
Of him or the astonishment
She feels or the bewilderment,
Nothing betrays her self-possession.
Her tone remains as it had been,
Her bow is equally serene.
XIX
XIX
Ей-ей! не то, чтоб содрогнулась
Иль стала вдруг бледна, красна…
У ней и бровь не шевельнулась;
Не сжала даже губ она.
Хоть он глядел нельзя прилежней,
Но и следов Татьяны прежней
Не мог Онегин обрести.
С ней речь хотел он завести
И — и не мог. Она спросила,
Давно ль он здесь, откуда он
И не из их ли уж сторон?
Потом к супругу обратила
Усталый взгляд; скользнула вон…
И недвижим остался он.
Not only did she not take flight now,
Or suddenly turn crimson, white…
She never even moved an eyebrow,
Nor pursed her lips a bit too tight.
Although Onegin looked most closely,
He found no trace in her that loosely
Recalled the girl that he had met.
He wanted to address her… yet
He could not… She then spoke, inquiring
How long had he been here, and whence,
And was it from their parts perchance;
Then to her husband turned, retiring.
With weary look she glided hence…
Eugene remained there, motionless.
XX
XX
Ужель та самая Татьяна,
Которой он наедине,
В начале нашего романа,
В глухой, далёкой стороне,
В благом пылу нравоученья
Читал когда-то наставленья,
Та, от которой он хранит
Письмо, где сердце говорит,
Где всё наруже, всё на воле,
Та девочка… иль это сон?..
Та девочка, которой он
Пренебрегал в смиренной доле,
Ужели с ним сейчас была
Так равнодушна, так смела?
Could it be she, the same Tatiana,
The very maiden he once met
In that remote and distant corner
And preached to in a tête-à-tête
With loftiness and exhortation,
When we embarked on our narration,
Was hers the letter he’d preserved,
In which her heart spoke, unreserved,
Out in the open, undeflected,
That little girl… a dream, maybe?
That little girl… the one whom he
Had, in her humble lot, neglected,
Could it be she who, now so bold,
Had, heedless, left him in the cold?
XXI
XXI
Он оставляет раут тесный,
Домой задумчив едет он;
Мечтой то грустной, то прелестной
Его встревожен поздний сон.
Проснулся он; ему приносят
Письмо: князь N покорно просит
Его на вечер. «Боже! к ней!..
О, буду, буду!» и скорей
Марает он ответ учтивый.
Что с ним? в каком он странном сне!
Что шевельнулось в глубине
Души холодной и ленивой?
Досада? суетность? иль вновь
Забота юности — любовь?
He leaves the packed hall hurriedly
And pensively he drives back home,
His tardy sleep is worried by
A dream, now sad, now full of charm,
He wakes; an invitation’s brought;
His presence by Prince N is sought
At a soirée. ‘My God, to her!
I will, I will, without demur!
He scrawls a courteous ‘Yes, I’ll be there.’
What’s happening? In what strange dream
Is he now? What, deep down in him,
Has stirred his sluggish soul to fever?
Pique? Vanity? Or, once again,
Could it be love, that youthful pain?
Advertisement