Russian-English bilingual book
XXII
XXII
Блеснёт заутра луч денницы
И заиграет яркий день;
А я, быть может, я гробницы
Сойду в таинственную сень,
И память юного поэта
Поглотит медленная Лета,
Забудет мир меня; но ты
Придёшь ли, дева красоты,
Слезу пролить над ранней урной
И думать: он меня любил,
Он мне единой посвятил
Рассвет печальный жизни бурной!..
Сердечный друг, желанный друг,
Приди, приди: я твой супруг!..»
‘When daybreak comes with rays ascending
And sparkling day dispels the gloom,
Then I, perhaps — I’ll be descending
Into the mystery of the tomb,
Slow Lethe will engulf for ever
My young poetical endeavour;
I’ll be forgot, but you’ll return
To weep on my untimely urn,
And, maid of beauty, in your sorrow,
You will reflect: he loved me, sworn
To me alone in his sad dawn,
Bereft now of its stormy morrow!…
Come, heartfelt friend, come, longed-for friend,
I’ll be your husband to the end.’
XXIII
XXIII
Так он писал темно и вяло
(Что романтизмом мы зовём,
Хоть романтизма тут нимало
Не вижу я; да что нам в том?)
И наконец перед зарёю,
Склонясь усталой головою,
На модном слове идеал
Тихонько Ленский задремал;
Но только сонным обаяньем
Он позабылся, уж сосед
В безмолвный входит кабинет
И будит Ленского воззваньем:
«Пора вставать: седьмой уж час.
Онегин, верно, ждёт уж нас».
And so he wrote obscurely, limply
(Romantic is the term we’ve coined,
Though what’s Romantic here I simply
Have no idea; and what’s the point?),
And finally, as night was ending,
His head towards his shoulder bending,
Vladimir dozed, while lingering still
Upon the modish word ideal;
But scarcely lost in sleep’s enchantment,
He does not hear his neighbour, who
Enters the silent study to
Awaken him with a commandment:
‘Time to get up, past six, we’re late,
Onegin will not want to wait.’
XXIV
XXIV
Но ошибался он: Евгений
Спал в это время мёртвым сном.
Уже редеют ночи тени
И встречен Веспер петухом;
Онегин спит себе глубоко.
Уж солнце катится высоко,
И перелётная метель
Блестит и вьётся; но постель
Ещё Евгений не покинул,
Ещё над ним летает сон.
Вот наконец проснулся он
И полы завеса раздвинул;
Глядит — и видит, что пора
Давно уж ехать со двора.
But he was wrong: Eugene unheeding
Still sleeps a sleep that nought can mar.
Night’s shades already are receding,
The cock salutes the morning star,
Onegin sleeps on at his leisure,
The sun climbs high into the azure,
A passing snowstorm overhead
Glitters and whirls. But from his bed
Our dormant hero has not started,
Sleep hovers still before his eyes.
At last he wakes, prepares to rise,
The curtains of his bed he’s parted;
He looks outside — and sees, alack,
He should have started some time back.
XXV
XXV
Он поскорей звонит. Вбегает
К нему слуга француз Гильо,
Халат и туфли предлагает
И подаёт ему бельё.
Спешит Онегин одеваться,
Слуге велит приготовляться
С ним вместе ехать и с собой
Взять также ящик боевой.
Готовы санки беговые.
Он сел, на мельницу летит.
Примчались. Он слуге велит
Лепажа* стволы роковые
Нести за ним, а лошадям
Отъехать в поле к двум дубкам.
He rings: his valet, French and chipper,
Reaches his chamber in a flash,
Guillot brings dressing-gown and slipper,
And hands him linen with panache.
Onegin hurries with his dressing,
Informs his man that time is pressing,
That he must take the duelling-case,
That they must leave, that they must race.
The sleigh is ready; Eugene, seated,
Flies to the mill, the horses strain.
He tells his valet to retain
Lepage’s fatal tubes till needed,
And have the horses moved to where
Two oaklings stand, and leave them there.
XXVI
XXVI
Опершись на плотину, Ленский
Давно нетерпеливо ждал;
Меж тем, механик деревенский,
Зарецкий жёрнов осуждал.
Идёт Онегин с извиненьем.
«Но где же, — молвил с изумленьем
Зарецкий, — где ваш секундант?»
В дуэлях классик и педант,
Любил методу он из чувства,
И человека растянуть
Он позволял — не как-нибудь,
Но в строгих правилах искусства,
По всем преданьям старины
(Что похвалить мы в нём должны).
Leaning upon the dam stood Lensky
Who’d waited there impatiently,
While rural engineer Zaretsky
Surveyed the millstone critically.
Eugene arrives and makes excuses.
‘That’s very well, but where the deuce is
Your second, then?’ Zaretsky cried.
In duels he took a pedant’s pride,
Methodical by intuition:
To stretch out someone on the ground
Any old how was quite unsound,
One must obey a strict tradition
And follow rules of ancient days
(For which we should accord him praise).
XXVII
XXVII
«Мой секундант? — сказал Евгений, —
Вот он: мой друг, monsieur Guillot.
Я не предвижу возражений
На представление моё;
Хоть человек он неизвестный,
Но уж, конечно, малый честный».
Зарецкий губу закусил.
Онегин Ленского спросил:
«Что ж, начинать?» — «Начнём, пожалуй»,—
Сказал Владимир. И пошли
За мельницу. Пока вдали
Зарецкий наш и честный малый
Вступили в важный договор,
Враги стоят, потупя взор.
‘My second? Yes, let me present him,
He’s here: Monsieur Guillot, my friend,
I do not see what should prevent him,
He’s someone I can recommend.
Although he’s not a well-known figure,
He is an honest guy and eager.’
Zaretsky bit his lip, appalled.
Onegin then to Lensky called:
‘Shall we not start now?’ ‘If you’re willing,’
Vladimir said. Behind the mill
They went. At some remove, meanwhile,
Zaretsky solemnly is sealing
A contract with the ‘honest guy’.
The two foes stand with lowered eye.
XXVIII
XXVIII
Враги! Давно ли друг от друга
Их жажда крови отвела?
Давно ль они часы досуга,
Трапезу, мысли и дела
Делили дружно? Ныне злобно,
Врагам наследственным подобно,
Как в страшном, непонятном сне,
Они друг другу в тишине
Готовят гибель хладнокровно…
Не засмеяться ль им, пока
Не обагрилась их рука,
Не разойтиться ль полюбовно?..
Но дико светская вражда
Боится ложного стыда.
How long since they from one another
Were parted by a thirst to kill?
How long since, each to each a brother,
They’d shared their leisure time, a meal
And thoughts? But now with grim impatience,
As in a feud of generations
Or frightful dream that makes no sense
Each, cool and silent, must commence
To wreak the other one’s destruction…
Should they not stop and laugh instead
Before their hands have turned blood red,
Should they not spurn the duel’s seduction?…
But what the world cannot abide
Are bogus shame and lack of pride.
XXIX
XXIX
Вот пистолеты уж блеснули,
Гремит о шомпол молоток.
В гранёный ствол уходят пули,
И щёлкнул в первый раз курок.
Вот порох струйкой сероватой
На полку сыплется. Зубчатый,
Надёжно ввинченный кремень
Взведён ещё. За ближний пень
Становится Гильо смущённый.
Плащи бросают два врага.
Зарецкий тридцать два шага
Отмерил с точностью отменной,
Друзей развёл по крайний след,
И каждый взял свой пистолет.
The pistols glistened; soon the mallets
Resoundingly on ramrods flicked,
Through cut-steel barrels went the bullets,
The cock has for the first time clicked.
A greyish powder was decanted
Into the pan, and the indented,
Securely screwed-in flint raised high
Once more. Behind a stump nearby
Guillot was standing, disconcerted.
The foes cast off their cloaks, meanwhile
Zaretsky measured off in style
Thirty-two steps and then diverted
His friends towards the farthest pace,
Each took his pistol to the place.
XXX
XXX
«Теперь сходитесь».
Хладнокровно,
Ещё не целя, два врага
Походкой твёрдой, тихо, ровно
Четыре перешли шага,
Четыре смертные ступени.
Свой пистолет тогда Евгений,
Не преставая наступать,
Стал первый тихо подымать.
Вот пять шагов ещё ступили,
И Ленский, жмуря левый глаз,
Стал также целить — но как раз
Онегин выстрелил… Пробили
Часы урочные: поэт
Роняет молча пистолет.
‘Now march,’ came the command. And readily,
As if the two had never met,
The erstwhile comrades slowly, steadily
Advanced four steps, not aiming yet,
Four fatal steps the two had taken.
And then, advancing still, Onegin
Raised by degrees his pistol first.
Five further paces they traversed.
And likewise Lensky calculated,
Closed his left eye, as he took aim —
But, with a sudden burst of flame,
Onegin fired… the moment fated
Had struck: the poet, with no sound,
Let drop his pistol to the ground.
XXXI
XXXI
На грудь кладёт тихонько руку
И падает. Туманный взор
Изображает смерть, не муку.
Так медленно по скату гор,
На солнце искрами блистая,
Спадает глыба снеговая.
Мгновенным холодом облит,
Онегин к юноше спешит,
Глядит, зовёт его… напрасно:
Его уж нет. Младой певец
Нашёл безвременный конец!
Дохнула буря, цвет прекрасный
Увял на утренней заре,
Потух огонь на алтаре!..
His hand upon his breast he presses
Softly, and falls, as, misty-eyed,
His gaze not pain, but death expresses.
Thus, slowly, on a mountain-side
A mound of snow, already teetering,
Descends with sunny sparkles glittering.
Onegin, shuddering, swiftly flies
To where the young Vladimir lies,
He looks and calls… but there’s no power
Can bring him back. The youthful bard
Has met an end untimely. Hard
The storm has blown, the finest flower
Has withered at the morning’s dawn,
The fire upon the altar’s gone.
XXXII
XXXII
Недвижим он лежал, и странен
Был томный мир его чела.
Под грудь он был навылет ранен;
Дымясь, из раны кровь текла.
Тому назад одно мгновенье
В сём сердце билось вдохновенье,
Вражда, надежда и любовь,
Играла жизнь, кипела кровь;
Теперь, как в доме опустелом,
Всё в нём и тихо и темно;
Замолкло навсегда оно.
Закрыты ставни, окна мелом
Забелены. Хозяйки нет.
А где, Бог весть. Пропал и след.
He lay inert; uncanny-seeming,
A languid peace showed on his brow.
Beneath his breast the blood flowed, steaming,
The shot had gone right through him. How
One moment earlier inspiration
And love and hate, and aspiration
Had in this heart vibrated, churned,
How life had revelled, blood had burned;
But now, as in a house forsaken,
All it contains is dark and still,
A home forever silent, chill,
The windows shuttered, chalked and vacant,
The mistress vanished from the place
To God knows where, without a trace.
XXXIII
XXXIII
Приятно дерзкой эпиграммой
Взбесить оплошного врага;
Приятно зреть, как он, упрямо
Склонив бодливые рога,
Невольно в зеркало глядится
И узнавать себя стыдится;
Приятней, если он, друзья,
Завоет сдуру: это я!
Ещё приятнее в молчанье
Ему готовить честный гроб
И тихо целить в бледный лоб
На благородном расстоянье;
Но отослать его к отцам
Едва ль приятно будет вам.
It’s pleasant with a verse to chasten
A dunderheaded clown and foe,
Pleasant to watch the fellow hasten
With butting horns descending low
To view his image in a mirror
And turn from it in shame and horror;
More pleasant, friends, if he howls out:
‘Oh look, that’s me there!’ like a lout;
Still pleasanter with quiet persistence
To plan a grave that lauds his name
And at his pallid brow take aim
From proper gentlemanly distance;
It’s hardly pleasant, though, you’ll find
To send him off to meet his kind.
XXXIV
XXXIV
Что ж, если вашим пистолетом
Сражён приятель молодой,
Нескромным взглядом, иль ответом,
Или безделицей иной
Вас оскорбивший за бутылкой,
Иль даже сам в досаде пылкой
Вас гордо вызвавший на бой,
Скажите: вашею душой
Какое чувство овладеет,
Когда недвижим, на земле
Пред вами с смертью на челе,
Он постепенно костенеет,
Когда он глух и молчалив
На ваш отчаянный призыв?
What happens if your young companion
Is slaughtered by your pistol shot
For some presumptuous glance, opinion
Or repartee worth not a jot,
Insulting you while you were drinking,
Or if, in fiery pique, not thinking,
He calls you proudly to a duel,
Tell me the feelings that would rule
Your soul, when without motion lying
In front of you upon the earth,
Upon his brow the hue of death,
He slowly stiffens, ossifying,
When to your desperate appeal
He is insensitive and still?
XXXV
XXXV
В тоске сердечных угрызений,
Рукою стиснув пистолет,
Глядит на Ленского Евгений.
«Ну, что ж? убит», — решил сосед.
Убит!.. Сим страшным восклицаньем
Сражён, Онегин с содроганьем
Отходит и людей зовёт.
Зарецкий бережно кладёт
На сани труп оледенелый;
Домой везёт он страшный клад.
Почуя мёртвого, храпят
И бьются кони, пеной белой
Стальные мочат удила,
И полетели как стрела.
With sharpening contrition growing,
Gripping the pistol in his hand,
Onegin watched Vladimir’s going.
‘Well then, he’s dead, you understand,’
Pronounced the neighbour. Dead! Onegin,
Crushed by the utterance, walks off, quaking,
To call his people. Straightaway,
Zaretsky gently on the sleigh
Settles the frozen corpse, escorting
The dreadful treasure to its home.
Sensing the corpse, the horses foam,
Wetting the steel bit, chafing, snorting,
But when they’re ready to depart,
They fly as swiftly as a dart.
XXXVI
XXXVI
Друзья мои, вам жаль поэта:
Во цвете радостных надежд,
Их не свершив ещё для света,
Чуть из младенческих одежд,
Увял! Где жаркое волненье,
Где благородное стремленье
И чувств и мыслей молодых,
Высоких, нежных, удалых?
Где бурные любви желанья,
И жажда знаний и труда,
И страх порока и стыда,
И вы, заветные мечтанья,
Вы, призрак жизни неземной,
Вы, сны поэзии святой!
My friends, you’re sorry for the poet:
Amid the bloom of hope, desire
From which the world will never profit,
And scarcely out of child’s attire,
Gone! Where’s the ardent agitation,
Where is the noble aspiration
Of youthful feeling, youthful thought,
Audacious, tender, highly wrought?
Where, too, is love’s acclaimed impatience,
The thirst for knowledge, thirst for work,
The dread where vice and shame may lurk,
And you, most cherished ruminations,
You, phantoms of unearthly life,
You, dreams with sacred verses rife!
XXXVII
XXXVII
Быть может, он для блага мира
Иль хоть для славы был рождён;
Его умолкнувшая лира
Гремучий, непрерывный звон
В веках поднять могла. Поэта,
Быть может, на ступенях света
Ждала высокая ступень.
Его страдальческая тень,
Быть может, унесла с собою
Святую тайну, и для нас
Погиб животворящий глас,
И за могильною чертою
К ней не домчится гимн времён,
Благословение племён.
Perhaps he was for good intended
Or at the very least for fame;
His silenced lyre might have extended
Its sound through centuries to come
With ringing music. There awaited
Perhaps a special niche created
For him at an exalted site.
Perhaps his martyred shade in flight
Carried away a holy secret,
Remaining with him, and the joys
Are lost of an uplifting voice,
While from beyond the gravestone’s remit
No hymn will rush to where he’s laid,
Nor peoples come to bless his shade.
XXXVIII. XXXIX
XXXVIII. XXXIX
А может быть и то: поэта
Обыкновенный ждал удел.
Прошли бы юношества лета:
В нём пыл души бы охладел.
Во многом он бы изменился,
Расстался б с музами, женился,
В деревне, счастлив и рогат,
Носил бы стёганый халат;
Узнал бы жизнь на самом деле,
Подагру б в сорок лет имел,
Пил, ел, скучал, толстел, хирел.
И наконец в своей постеле
Скончался б посреди детей,
Плаксивых баб и лекарей.
But then again the poet’s portion
Might well have been quite commonplace.
The years of youth give way to caution,
Slowing the soul’s impetuous pace.
Of poetry he might have wearied,
And, parting from the Muses, married;
A happy squire, with cuckold’s crown,
Wearing a quilted dressing gown;
He might have learned life’s true dimension,
At forty he’d have had the gout,
Drunk, eaten, moped, declined, got stout
And died according to convention
As children thronged and women cried
And village quacks stood by his side.
XL
XL
Но что бы ни было, читатель,
Увы! любовник молодой,
Поэт, задумчивый мечтатель,
Убит приятельской рукой!
Есть место: влево от селенья,
Где жил питомец вдохновенья,
Две сосны корнями срослись;
Под ними струйки извились
Ручья соседственной долины.
Там пахарь любит отдыхать,
И жницы в волны погружать
Приходят звонкие кувшины;
Там у ручья в тени густой
Поставлен памятник простой.
But, reader, we shall never know it;
Sufficient that upon a field
A youthful lover, dreamer, poet
Has by a friendly hand been killed!
A leftward path from the location
Where dwelt that child of inspiration
Leads to two pines with roots entwined,
Beneath which tiny currents wind
Out of the valley’s brook they border.
The ploughman rests beside their brink
And female reapers come to sink
Their ringing pitchers in the water;
There, by the brook, in deepest shade,
A simple monument is laid.
XLI
XLI
Под ним (как начинает капать
Весенний дождь на злак полей)
Пастух, плетя свой пёстрый лапоть,
Поёт про волжских рыбарей;
И горожанка молодая,
В деревне лето провождая,
Когда стремглав верхом она
Несётся по полям одна,
Коня пред ним остановляет,
Ремянный повод натянув,
И, флёр от шляпы отвернув,
Глазами беглыми читает
Простую надпись — и слеза
Туманит нежные глаза.
A herdsman to the tomb retreating
Sings (as the spring rain dots the grass)
Of Volga fishermen, while plaiting
His mottled sandals made of bast.
A young townswoman who is spending
Her summer in the country, wending
On horseback through the fields alone,
Rides headlong, comes upon the stone
And halts her steed, before it pausing,
As, tightening the leather leads,
She lifts her veil of gauze and reads
The plain inscription quickly, causing
A tear to dim her tender eyes
At Lensky’s premature demise.
XLII
XLII
И шагом едет в чистом поле,
В мечтанья погрузясь, она;
Душа в ней долго поневоле
Судьбою Ленского полна;
И мыслит: «Что-то с Ольгой стало?
В ней сердце долго ли страдало,
Иль скоро слёз прошла пора?
И где теперь её сестра?
И где ж беглец людей и света,
Красавиц модных модный враг,
Где этот пасмурный чудак,
Убийца юного поэта?»
Со временем отчёт я вам
Подробно обо всём отдам,
And, at a trot, she rides through meadows,
Sunk a long time in reverie,
Her soul pervaded by the shadows
Cast by the poet’s destiny;
And wonders: ‘How did Olga suffer?
Was it for long she mourned her lover?
Or did she only briefly rue?
And where’s her sister now? Where, too,
Is he, the fugitive, the hermit,
Of modish belles the modish foe,
Where did that gloomy oddball go,
The slayer of the youthful poet?’
I promise in due time I’ll bring
A full account of everything,
XLIII
XLIII
Но не теперь. Хоть я сердечно
Люблю героя моего,
Хоть возвращусь к нему, конечно,
Но мне теперь не до него.
Лета к суровой прозе клонят,
Лета шалунью рифму гонят,
И я — со вздохом признаюсь —
За ней ленивей волочусь.
Перу старинной нет охоты
Марать летучие листы;
Другие, хладные мечты,
Другие, строгие заботы
И в шуме света и в тиши
Тревожат сон моей души.
But not today. Although my feeling
For Eugene has not changed a bit,
Though I’ll return to him, unfailing,
Right now I am not up to it.
To Spartan prose the years are turning,
Coquettish rhyme the years are spurning;
And I — I with a sigh confess —
I’m running after her much less.
My pen has lost its former pleasures
Of daubing fleeting leaves, it seems,
Today, quite different, chilling dreams;
Quite different, unrelenting pressures,
In stillness or in social noise,
Disturb the sleep my soul enjoys.
XLIV
XLIV
Познал я глас иных желаний,
Познал я новую печаль;
Для первых нет мне упований,
А старой мне печали жаль.
Мечты, мечты! где ваша сладость?
Где, вечная к ней рифма, младость?
Ужель и вправду наконец
Увял, увял её венец?
Ужель и впрямь и в самом деле
Без элегических затей
Весна моих промчалась дней
(Что я шутя твердил доселе)?
И ей ужель возврата нет?
Ужель мне скоро тридцать лет?
I’ve come to know new aspirations,
I’ve come to know new sadness, too;
The former hold no expectations,
And earlier sadness still I rue.
Where are my dreams, the dreams I cherished?
What rhyme now follows, if not ‘perished’?
And is the garland of my youth
Withered at last, is this the truth?
Is it the truth, all plain, unvarnished,
Not in an elegiac cloak,
That (hitherto said as a joke)
The springtime of my days has vanished,
Can’t be brought back and that I’m near
Already to my thirtieth year?
XLV
XLV
Так, полдень мой настал, и нужно
Мне в том сознаться, вижу я.
Но так и быть: простимся дружно,
О юность лёгкая моя!
Благодарю за наслажденья,
За грусть, за милые мученья,
За шум, за бури, за пиры,
За всё, за все твои дары;
Благодарю тебя. Тобою,
Среди тревог и в тишине,
Я насладился… и вполне;
Довольно! С ясною душою
Пускаюсь ныне в новый путь
От жизни прошлой отдохнуть.
The noontide of my life is starting,
Which I must needs accept, I know;
But oh, my light youth, if we’re parting,
I want you as a friend to go!
My thanks to you for the enjoyments,
The sadness and the pleasant torments,
The hubbub, storms, festivity,
For all that you have given me;
My thanks to you. I have delighted
In you when times were turbulent,
When times were calm… to full extent;
Enough now! With a soul clear-sighted
I set out on another quest
And from my old life take a rest.
XLVI
XLVI
Дай оглянусь. Простите ж, сени,
Где дни мои текли в глуши,
Исполнены страстей и лени
И снов задумчивой души.
А ты, младое вдохновенье,
Волнуй моё воображенье,
Дремоту сердца оживляй,
В мой угол чаще прилетай,
Не дай остыть душе поэта,
Ожесточиться, очерстветь
И наконец окаменеть
В мертвящем упоенье света,
В сём омуте, где с вами я
Купаюсь, милые друзья!*
А ты, младое вдохновенье,
Волнуй моё воображенье,
Дремоту сердца оживляй,
В мой угол чаще прилетай,
Не дай остыть душе поэта,
Ожесточиться, очерстветь
И наконец окаменеть
В мертвящем упоенье света,
Среди бездушных гордецов,
Среди блистательных глупцов,
Let me glance back. Farewell, you arbours
Where, in the backwoods, I recall
Days filled with indolence and ardours
And dreamings of a pensive soul.
And you, my youthful inspiration.
Keep stirring my imagination,
My heart’s inertia vivify,
More often to my corner fly.
Let not a poet’s soul be frozen,
Made rough and hard, reduced to bone
And finally be turned to stone
In that benumbing world he goes in,
In that intoxicating slough
Where, friends, we bathe together now.
XLVII
XLVII
Среди лукавых, малодушных,
Шальных, балованных детей,
Злодеев и смешных и скучных,
Тупых, привязчивых судей,
Среди кокеток богомольных,
Среди холопьев добровольных,
Среди вседневных, модных сцен,
Учтивых, ласковых измен,
Среди холодных приговоров Жестокосердной суеты,
Среди досадной пустоты Расчётов, душ и разговоров,
В сём омуте, где с вами я
Купаюсь, милые друзья.
Глава седьмая
Chapter VII
Москва, России дочь любима,
Где равную тебе сыскать?
Дмитриев
Как не любить родной Москвы?
Баратынский
Гоненье на Москву! что значит видеть свет!
Где ж лучше?
Где нас нет.
Грибоедов
Moscow, Russia’s favourite daughter,
Where is your equal to be found?
Dmitriyev
One can’t but love one’s native Moscow.
Baratynsky
‘Reviling Moscow! This is what
You get from seeing the world!
Where is it better, then?
Where we are not.’
Griboyedov
I
I
Гонимы вешними лучами,
С окрестных гор уже снега
Сбежали мутными ручьями
На потопленные луга.
Улыбкой ясною природа
Сквозь сон встречает утро года;
Синея блещут небеса.
Ещё прозрачные леса
Как будто пухом зеленеют.
Пчела за данью полевой
Летит из кельи восковой.
Долины сохнут и пестреют;
Стада шумят, и соловей
Уж пел в безмолвии ночей.
Chased by the vernal beams, already
Down the surrounding hills the snow
Has run in turbid streams that eddy
On to the flooded fields below;
Nature, not yet from sleep returning,
Greets with a smile the new year’s morning.
The skies shine with a bluish sheen,
Transparent still, the woods turn green,
Lending the trees a downy cover,
The bee flies from its waxen comb,
Bringing the meadows’ tribute home.
The dales dry out and colour over.
Herds low, the hush of darkness brings
The nightingale that newly sings.
II
II
Как грустно мне твоё явленье,
Весна, весна! пора любви!
Какое томное волненье
В моей душе, в моей крови!
С каким тяжёлым умиленьем
Я наслаждаюсь дуновеньем
В лицо мне веющей весны
На лоне сельской тишины!
Или мне чуждо наслажденье,
И всё, что радует, живит,
Всё, что ликует и блестит,
Наводит скуку и томленье
На душу мёртвую давно,
И всё ей кажется темно?
How sad to me is spring’s arrival,
Season of love, when all’s in bud!
What languid tumult, what upheaval
Disturb my soul, disturb my blood!
With what a heavy, tender feeling
I revel in the season, breathing
The vernal wind that fans my face
In some secluded, rural place!
Or am I now estranged from pleasure,
Does all that gladdens, animates,
All that exults and radiates
Cast boredom, languor in like measure
Upon a soul long dead, does all
Seem dark to it, funereal?
III
III
Или, не радуясь возврату
Погибших осенью листов,
Мы помним горькую утрату,
Внимая новый шум лесов;
Или с природой оживлённой
Сближаем думою смущённой
Мы увяданье наших лет,
Которым возрожденья нет?
Быть может, в мысли нам приходит
Средь поэтического сна
Иная, старая весна
И в трепет сердце нам приводит
Мечтой о дальней стороне,
О чудной ночи, о луне…
Or, cheerless, when the leaves of autumn
Are resurrected by the spring,
We recollect a bitter fortune,
Hearing the woods’ new murmuring;
Or we, in troubled contemplation
Compare with nature’s animation
The withered years of our estate,
That nothing can resuscitate.
Perhaps in thought we may recover,
When caught in a poetic haze,
Some other spring of older days
That once more sets our hearts aquiver
With dreams of some far distant clime,
A wondrous night, a moon sublime…
IV
IV
Вот время: добрые ленивцы,
Эпикурейцы-мудрецы,
Вы, равнодушные счастливцы,
Вы, школы Левшина* птенцы,
Вы, деревенские Приамы,
И вы, чувствительные дамы,
Весна в деревню вас зовёт,
Пора тепла, цветов, работ,
Пора гуляний вдохновенных
И соблазнительных ночей.
В поля, друзья! скорей, скорей,
В каретах, тяжко нагружённых,
На долгих иль на почтовых
Тянитесь из застав градских.
It’s time: good idlers, I beseech you,
Epicureans to the soul,
You, fortune’s favourites, I entreat you, You,
fledglings of the Lyovshin school,
You rural Priams in your manors,
You, ladies blessed with gentle manners,
Spring calls you to the country soil,
Season of warmth, of flowers and toil,
Season of blissful walks and wandering,
Betokening seductive nights.
Quick, to the fields, the land invites
Your coaches, ponderously trundling;
By private horse or postal chaise,
Forsake the city gates, make haste!
V
V
И вы, читатель благосклонный,
В своей коляске выписной
Оставьте град неугомонный,
Где веселились вы зимой;
С моею музой своенравной
Пойдёмте слушать шум дубравный
Над безымённою рекой
В деревне, где Евгений мой,
Отшельник праздный и унылый,
Ещё недавно жил зимой
В соседстве Тани молодой,
Моей мечтательницы милой,
Но где его теперь уж нет…
Где грустный он оставил след.
You, too, my reader, ever gracious,
Into your foreign carriage climb,
Leave now the noisy city spaces
Where you caroused in winter time;
On my capricious Muse depending,
Let’s hear the oak wood’s sound ascending
Above a river without name,
Where my Eugene, the very same,
Reclusive, idle and dejected,
Spent winter only recently
In Tanya’s close proximity,
My dreaming maid whom he rejected;
But now, no longer at his place,
He’s left behind a dismal trace.
VI
VI
Меж гор, лежащих полукругом,
Пойдём туда, где ручеёк,
Виясь, бежит зелёным лугом
К реке сквозь липовый лесок.
Там соловей, весны любовник,
Всю ночь поёт; цветёт шиповник,
И слышен говор ключевой, —
Там виден камень гробовой
В тени двух сосен устарелых.
Пришельцу надпись говорит:
«Владимир Ленской здесь лежит,
Погибший рано смертью смелых,
В такой-то год, таких-то лет.
Покойся, юноша-поэт!»
Midst hills in semi-circle lying,
Let us go thither where a brook,
By way of a green meadow plying,
Runs through a linden, forest nook.
The nightingale, through night’s long hours,
Sings to the spring; the dog rose flowers,
And there is heard the source’s sound —
There, too, a tombstone can be found
Beside two ancient pines umbrageous.
The inscription tells the passer-by:
‘Vladimir Lensky doth here lie,
Who died a young man and courageous,
Aged such and such, in such a year.
Young poet, rest and slumber here.’
VII
VII
На ветви сосны преклонённой,
Бывало, ранний ветерок
Над этой урною смиренной
Качал таинственный венок.
Бывало, в поздние досуги
Сюда ходили две подруги,
И на могиле при луне,
Обнявшись, плакали оне.
Но ныне… памятник унылый
Забыт. К нему привычный след
Заглох. Венка на ветви нет;
Один под ним, седой и хилый,
Пастух по-прежнему поёт
И обувь бедную плетёт.
Upon a pine branch, low inclining,
Time was, there hung a secret wreath,
Rocked by the breeze of early morning
Over that humble urn beneath.
Time was, two girls in evening leisure
Would come to mourn this doleful treasure,
And, on the grave, in moonlight glow,
Embracing, they would weep… but now
The monument’s forgot by people.
The trail to it is overgrown,
The wreath upon the bough is gone.
Alone, beside it, grey and feeble,
The shepherd sings still as before,
Plaiting his wretched shoes of yore.
VIII. IX. X
VIII. IX. X
Мой бедный Ленский! изнывая,
Не долго плакала она.
Увы! невеста молодая
Своей печали неверна.
Другой увлёк её вниманье,
Другой успел её страданье
Любовной лестью усыпить,
Улан умел её пленить,
Улан любим её душою…
И вот уж с ним пред алтарём
Она стыдливо под венцом
Стоит с поникшей головою,
С огнём в потупленных очах,
С улыбкой лёгкой на устах.
My poor, poor Lensky! Pining, aching,
Not long did his beloved weep,
Soon was the youthful bride forsaking
A grief that went not very deep.
Another captured her attention,
Another’s flattering intervention
Restored the sufferer to calm,
A lancer wooed with practised charm,
And, by this lancer overpowered,
Already at the altar she
Stands with becoming modesty
Beneath the bridal crown, head lowered,
And, as her fiery eyes she dips,
A smile alights upon her lips.
XI
XI
Мой бедный Ленский! за могилой
В пределах вечности глухой
Смутился ли, певец унылый,
Измены вестью роковой,
Или над Летой усыплённый
Поэт, бесчувствием блаженный,
Уж не смущается ничем,
И мир ему закрыт и нем?..
Так! равнодушное забвенье
За гробом ожидает нас.
Врагов, друзей, любовниц глас
Вдруг молкнет. Про одно именье
Наследников сердитый хор
Заводит непристойный спор.
Alas, poor Lensky! In the kingdom
Of distant, dark eternity,
Was he perturbed by vows reneged on,
Reports of infidelity,
Or, on the Lethe, lulled to slumber,
Where, blessedly, no thoughts encumber,
The poet is no more perturbed,
The earth is closed and no more heard?
Just so! An earth that will ignore us
Awaits us all beyond the grave.
The voice of lover, friend or knave
Breaks off. Alone, the angry chorus
Of heirs to the estate is raised,
Disputing in indecent haste.
XII
XII
И скоро звонкий голос Оли
В семействе Лариных умолк.
Улан, своей невольник доли,
Был должен ехать с нею в полк.
Слезами горько обливаясь,
Старушка, с дочерью прощаясь,
Казалось, чуть жива была,
Но Таня плакать не могла;
Лишь смертной бледностью покрылось
Её печальное лицо.
Когда все вышли на крыльцо,
И всё, прощаясь, суетилось
Вокруг кареты молодых,
Татьяна проводила их.
Soon Olya’s voice no more resounded
Inside her old environment,
The lancer, as his lot demanded,
Must take her to his regiment.
With tears of bitter sorrow flowing,
The mother at her daughter’s going
Seemed almost ready now to die,
But Tanya simply could not cry,
Only a deathly pallor covered
The maiden’s melancholy face.
When all came out to view the chaise
And, bustling, said goodbye and hovered,
Still holding back the newly wed,
Tatiana wished the pair God speed.
XIII
XIII
И долго, будто сквозь тумана,
Она глядела им вослед…
И вот одна, одна Татьяна!
Увы! подруга стольких лет,
Её голубка молодая,
Её наперсница родная,
Судьбою вдаль занесена,
С ней навсегда разлучена.
Как тень она без цели бродит,
То смотрит в опустелый сад…
Нигде, ни в чём ей нет отрад,
И облегченья не находит
Она подавленным слезам,
И сердце рвётся пополам.
And after them, outside the manor,
Long did she gaze as through a mist…
Alone, alone now is Tatiana!
Alas, her sister, whom she missed,
Companion of so many seasons,
Her youthful little dove now hastens
To somewhere far off, borne by fate,
From her for ever separate;
And, like a shade, she wanders, goalless,
Glances into the garden bare…
She finds no comforts anywhere
Nor anything to give her solace
For all the tears she has suppressed,
And torn asunder is her breast.
XIV
XIV
И в одиночестве жестоком
Сильнее страсть её горит,
И об Онегине далёком
Ей сердце громче говорит.
Она его не будет видеть;
Она должна в нём ненавидеть
Убийцу брата своего;
Поэт погиб… но уж его
Никто не помнит, уж другому
Его невеста отдалась.
Поэта память пронеслась,
Как дым по небу голубому,
О нём два сердца, может быть,
Ещё грустят… На что грустить?..
And in her cruel isolation
She feels more strongly passion’s sway,
Her heart with greater perturbation
Speaks of Onegin far away.
She will not see him, maybe never,
She should abhor in him for ever
The slayer of her brother. Woe,
The poet’s dead… already, though,
He is forgot, his bride has given
Herself already to be wed,
The poet’s memory has fled
As smoke across an azure heaven,
There are two hearts yet, I believe,
That grieve for him… but wherefore grieve?
XV
XV
Был вечер. Небо меркло. Воды
Струились тихо. Жук жужжал.
Уж расходились хороводы;
Уж за рекой, дымясь, пылал
Огонь рыбачий. В поле чистом,
Луны при свете серебристом
В свои мечты погружена,
Татьяна долго шла одна.
Шла, шла. И вдруг перед собою
С холма господский видит дом,
Селенье, рощу под холмом
И сад над светлою рекою.
Она глядит — и сердце в ней
Забилось чаще и сильней.
Evening arrived. The sky has darkened.
The beetle whirrs. The waters flow.
Gone are the choirs to which we hearkened;
Across the river, smoking, glow
The fires of fishermen; and, dreaming
Under the silver moonlight streaming,
Out in the country, on her own,
Tatiana walks, walks on and on,
When suddenly, and with a quiver,
Below her, from her hill, she sees
A manor house, a village, trees,
A garden by a limpid river.
She gazes — and the heart in her
Starts beating fast and oftener.
XVI
XVI
Её сомнения смущают:
«Пойду ль вперёд, пойду ль назад?..
Его здесь нет. Меня не знают…
Взгляну на дом, на этот сад».
И вот с холма Татьяна сходит,
Едва дыша; кругом обводит
Недоуменья полный взор…
И входит на пустынный двор.
К ней, лая, кинулись собаки.
На крик испуганный ея
Ребят дворовая семья
Сбежалась шумно. Не без драки
Мальчишки разогнали псов,
Взяв барышню под свой покров.
She pauses now as doubts beset her:
Should she continue, does she dare?
He isn’t here. They’ve never met her…
‘Oh, just the house — and garden there.
I’ll peep at them,’ she says, advancing
Downhill, scarce breathing, round her glancing,
Bewildered as the house draws close…
And to the empty courtyard goes.
Dogs, barking, hurtle out toward her
And, hearing her alarming cry,
A noisy crowd of serf boys fly
From different entrances to guard her,
And, after fighting off each hound,
They leave the lady safe and sound.
XVII
XVII
«Увидеть барский дом нельзя ли?» —
Спросила Таня. Поскорей
К Анисье дети побежали
У ней ключи взять от сеней;
Анисья тотчас к ней явилась,
И дверь пред ними отворилась,
И Таня входит в дом пустой,
Где жил недавно наш герой.
Она глядит: забытый в зале
Кий на бильярде отдыхал,
На смятом канапе лежал
Манежный хлыстик. Таня дале;
Старушка ей: «А вот камин;
Здесь барин сиживал один.
‘Please, can I see the house?’ asked Tanya.
The children ran off speedily
To find the keeper of the manor
Who had with her the hallway key.
Anisya promptly came to meet her,
To open up the house and greet her.
She entered the deserted pile,
Our hero’s recent domicile,
She looked: inside the hall, unheeded,
A cue lay on the billiard baize,
A riding crop upon a chaise
Dishevelled. She proceeded.
Here is the fireplace,’ said the crone:
‘Here master used to sit alone.
XVIII
XVIII
Здесь с ним обедывал зимою
Покойный Ленский, наш сосед.
Сюда пожалуйте, за мною.
Вот это барский кабинет;
Здесь почивал он, кофей кушал,
Приказчика доклады слушал
И книжку поутру читал…
И старый барин здесь живал;
Со мной, бывало, в воскресенье,
Здесь под окном, надев очки,
Играть изволил в дурачки.
Дай Бог душе его спасенье,
А косточкам его покой
В могиле, в мать-земле сырой!»
‘He used to dine here in the winter
With neighbour Lensky, now deceased.
This way, I’ll lead you. Here, we enter
The master’s study, where he pleased
To sleep, take coffee, pay attention
To what the steward had to mention,
And read a book the morning through…
And the old master lived here, too.
Time was, on Sundays, by this casement,
He’d don his glasses and agree
To play “tomfoolery” with me.
God save his soul, he was so patient,
And give his bones a peaceful berth
In his damp grave in mother-earth.’
XIX
XIX
Татьяна взором умилённым
Вокруг себя на всё глядит,
И всё ей кажется бесценным,
Всё душу томную живит
Полумучительной отрадой:
И стол с померкшею лампадой,
И груда книг, и под окном
Кровать, покрытая ковром,
И вид в окно сквозь сумрак лунный,
И этот бледный полусвет,
И лорда Байрона портрет,
И столбик с куклою чугунной
Под шляпой с пасмурным челом,
С руками, сжатыми крестом.
With melting gaze Tatiana measures
The objects that surround her here,
All seem to her like priceless treasures,
All set her languid soul astir
With feelings joyful and half-anguished:
The desk, the lamp there, now extinguished,
The carpet-covered bed, the books,
The window over them that looks
Out on the moonlit dark unending,
And that pale half-light over all,
Lord Byron’s portrait on the wall,
And, on a little column standing,
Arms crossed, a cast-iron statuette
With gloomy forehead and a hat.
XX
XX
Татьяна долго в келье модной
Как очарована стоит.
Но поздно. Ветер встал холодный.
Темно в долине. Роща спит
Над отуманенной рекою;
Луна сокрылась за горою,
И пилигримке молодой
Пора, давно пора домой.
И Таня, скрыв своё волненье,
Не без того, чтоб не вздохнуть,
Пускается в обратный путь.
Но прежде просит позволенья
Пустынный замок навещать,
Чтоб книжки здесь одной читать.
Tatiana long as in a vision
Stands in this fashionable cell.
But it is late. A cold wind’s risen.
The valley’s dark. The grove is still
Above the mist-enveloped river;
The moon behind the hill takes cover
And it is time, indeed high time
The pilgrim makes her homeward climb.
And Tanya, hiding her excitement,
Stifles a sigh before she starts
Out back to more familiar parts.
But first she asks whether she mightn’t
Visit again the empty home
And read the books there on her own.
XXI
XXI
Татьяна с ключницей простилась
За воротами. Через день
Уж утром рано вновь явилась
Она в оставленную сень,
И в молчаливом кабинете,
Забыв на время всё на свете,
Осталась наконец одна,
И долго плакала она.
Потом за книги принялася.
Сперва ей было не до них,
Но показался выбор их
Ей странен. Чтенью предалася
Татьяна жадною душой;
И ей открылся мир иной.
Tatiana and Anisya parted,
Beyond the gate. After two days —
In early morning now — she started
Towards that strange, deserted place.
And, in the study’s silent setting,
Briefly the earth entire forgetting,
She was at last alone and free,
And wept a long time, copiously.
The books then called for her attention.
At first, she lacked the appetite,
But all the titles within sight
Appeared bizarre. With apprehension
She avidly began to read
And found a different world indeed.
XXII
XXII
Хотя мы знаем, что Евгений
Издавна чтенье разлюбил,
Однако ж несколько творений
Он из опалы исключил:
Певца Гяура и Жуана
Да с ним ещё два-три романа,
В которых отразился век
И современный человек
Изображён довольно верно
С его безнравственной душой,
Себялюбивой и сухой,
Мечтанью преданной безмерно,
С его озлобленным умом,
Кипящим в действии пустом.
Although, as we’re aware, Onegin
Had long abandoned reading, still
There were some books he’d not forsaken
That earned a place in his goodwill:
The bard of Juan and the Giaour
And two, three novels of the hour,
In which the epoch was displayed
And modern man put on parade
And fairly faithfully depicted:
With his depraved, immoral soul,
Dried up and egotistical,
To dreaming endlessly addicted,
With his embittered, seething mind
To futile enterprise consigned.
XXIII
XXIII
Хранили многие страницы
Отметку резкую ногтей;
Глаза внимательной девицы
Устремлены на них живей.
Татьяна видит с трепетаньем,
Какою мыслью, замечаньем
Бывал Онегин поражён,
В чём молча соглашался он.
На их полях она встречает
Черты его карандаша.
Везде Онегина душа
Себя невольно выражает
То кратким словом, то крестом,
То вопросительным крючком.
There were preserved on many pages
The trenchant mark of fingernails,
With them the watchful girl engages
As if she were deciphering spells.
Tatiana saw with trepidation
What thought it was or observation
Had struck Onegin, what they meant,
To which he’d given mute consent.
And in the margins she encountered
His pencil marks by certain lines.
Throughout, his soul was by such signs,
Without his knowing it, expounded,
Whether by cross, by succinct word,
Or question mark, as they occurred.
XXIV
XXIV
И начинает понемногу
Моя Татьяна понимать
Теперь яснее — слава Богу —
Того, по ком она вздыхать
Осуждена судьбою властной:
Чудак печальный и опасный,
Созданье ада иль небес,
Сей ангел, сей надменный бес,
Что ж он? Ужели подражанье,
Ничтожный призрак, иль ещё
Москвич в Гарольдовом плаще,
Чужих причуд истолкованье,
Слов модных полный лексикон?..
Уж не пародия ли он?
And gradually my Tatiana
Begins to understand — thank God! —
More clearly now the true persona
To sigh for whom it is her lot,
By fate united to this stranger:
Eccentric, sad, exuding danger,
Creature of heaven or of hell,
This angel, this proud devil — well,
What is he then? An imitation,
A paltry phantom or a joke,
A Muscovite in Harold’s cloak,
Of alien fads an explication,
Of modish words a lexicon,
A parody, when said and done?
XXV
XXV
Ужель загадку разрешила?
Ужели слово найдено?
Часы бегут: она забыла,
Что дома ждут её давно,
Где собралися два соседа
И где об ней идёт беседа.
«Как быть? Татьяна не дитя, —
Старушка молвила кряхтя. —
Ведь Оленька её моложе.
Пристроить девушку, ей-ей,
Пора; а что мне делать с ней?
Всем наотрез одно и то же:
Нейду. И всё грустит она
Да бродит по лесам одна».
Can she have solved Onegin’s puzzle?
Can she have found the fitting ‘word’?
The hours race on and in her tussle
Her journey home is long deferred.
Two neighbours there have met to chatter
About her.’Well then, what’s the matter?’
‘She is no child now, if you please,’
Said the old lady with a wheeze.
‘Why, Olen’ka is younger than her.’
‘It’s time that she was settled, yes,
But I feel helpless, I confess.
In such a curt and point-blank manner
She turns down everyone. And broods,
And wanders lonely in the woods.’
XXVI
XXVI
«Не влюблена ль она?» — «В кого же?
Буянов сватался: отказ.
Ивану Петушкову — тоже.
Гусар Пыхтин гостил у нас;
Уж как он Танею прельщался,
Как мелким бесом рассыпался!
Я думала: пойдёт авось;
Куда! и снова дело врозь». —
«Что ж, матушка? за чем же стало?
В Москву, на ярманку невест!
Там, слышно, много праздных мест» —
«Ох, мой отец! доходу мало». —
«Довольно для одной зимы,
Не то уж дам хоть я взаймы».
‘Might she not be in love?’ ‘With whom, then?’
‘Buyanov courted her — no fear.
And Petushkov — she left the room then.
A guest, hussar Pykhtin, was here,
And he found Tanya such a marvel,
Pursued her like the very devil!
I thought perhaps she’ll take this one,
But no, once more the deal’s undone.’
‘My dear good woman, why not send her
To Moscow, to the bridal fair!
So many vacant places there.’
‘Good sir, my income’s much too slender.’
‘Enough, though, for a winter’s spree,
If not, then borrow — say, from me.’
Advertisement